Размышляю дальше. Я предпочитаю верить Э. Ф. В конце-то концов, она всегда говорила правду. За исключением тех случаев, когда лгала. Например, когда Крис ее спросил, кто такой этот человек в двубортном пальто, она ответила: «А, этот? Да никто». Неприкрытая ложь, хотя кому из нас не случалось привирать в вопросах любви и секса? По-моему, вопрос в том, кому и чему ты веришь. Но смерть все меняет. Посмертное доверие каким-то образом цементирует достоверность.
Дело было так. От случая к случаю она писала для «Лондонского книжного обозрения». Редакция организовала цикл публичных лекций и пригласила ее поучаствовать. За выступление ей предложили гонорар, от которого она отказалась, но тут же поставила одно условие: чтобы во время лекции не велась никакая запись. По ее мнению, у таких мероприятий был особый статус: они считались публичными, но по сути оказывались в такой же мере личными. Ведь от слушателей требовались определенные усилия, чтобы прийти ее послушать, а ее это обязывало говорить только для них. Быть может, с ее стороны такие рассуждения были наивными. Но она же не всегда была столь опытной, какой виделась своим студентам.
О предстоящем мероприятии я узнал из небольшого объявления. Естественно, Э. Ф. никогда бы мне не сказала: «Кстати, у меня тут намечается публичная лекция, приходи меня поддержать». Такую просьбу она сочла бы не только унижением, но и манипуляцией, вмешательством в мою личную сферу.
Лекцию она собиралась озаглавить «Ты победил, галилеянин бледный», но редколлегия «ЛКО» аккуратно подкорректировала: «Где истоки нашей морали?» Я занял место подальше от ее глаз и склонил голову набок. Можно было подумать, я вернулся к ней в аудиторию, только без обычной тревожности. Содержание лекции в тот раз я знал наперед. Вначале она рассказала, как погиб Юлиан в персидской пустыне и почему его смерть обернулась одной из бед язычества и эллинизма. И триумфом – а также катастрофой – для монотеизма. Как возвышение и извращение христианства привело к «зашоренности европейского сознания». Как Юлиан морально превосходил череду римских пап. Как из Европы вымывалась радость (да, именно так она и сказала: «радость»), оставаясь только в разрешенных Церковью языческих рудиментах вроде карнавалов. Далее она завела речь о деспотической природе католицизма и протестантизма. О позорных преследованиях и изгнаниях иудеев и мусульман. О своей твердой убежденности в том, что источник наших нравственных воззрений и поступков отстоит от нас во времени дальше, чем представляется большинству, но, к сожалению, не так далеко, как краткое царствование Юлиана Отступника.
В другое время ее лекция не получила бы такого резонанса; возможно, престарелый корреспондент «Таймс», специалист по вопросам Античности, откликнулся бы заметкой в пару сотен слов. Но стояло лето: парламент был на каникулах, британская армия в кои-то веки не участвовала ни в каких войнах, а в стране не осталось нераскрытых преступлений, связанных с похищением детей. Для журналистов наступил мертвый сезон. А кроме всего прочего, правая пресса с большим недоверием косилась на «Лондонское книжное обозрение» – гнездо леваков, диверсантов, псевдоинтеллектуалов, космополитов, предателей, ничтожеств и антимонархического сброда. Не стоит также забывать об исторической предрасположенности англичан к публичным припадкам нравственности.
Газетный заголовок гласил: «ЗАЯВЛЕНИЕ БЕЗУМНОЙ ЛЕКТОРШИ: НАШУ ПОЛОВУЮ ЖИЗНЬ ЗАГУБИЛИ РИМСКИЕ ИМПЕРАТОРЫ». Нетрудно представить, как из трезвых фактов и рассуждений Э. Ф. раздули шумный скандал. Например: поэт Суинберн был отъявленным гомосексуалистом со склонностью к флагелляции; и по мнению ученой дамочки, это почтенный английский джентльмен, чьи взгляды стоит принимать во внимание? Например: что, хотелось бы знать, она имела в виду под «зашоренностью европейского сознания», если это сознание подарило миру Шекспира, Леонардо да Винчи, Данте, Бетховена, Дарвина, Исаака Ньютона и многих других? Не говоря уже о «Монти Пайтоне», составляющем разительный контраст с вышеупомянутой эрудиткой, начисто лишенной чувства юмора? А сама мысль о том, что на наши интимные предпочтения каким-то образом влияют давно почившие в бозе христиане и папы, «вообще притянута за уши», по словам одного из авторов редакционной статьи.
За эту историю неожиданно ухватилась пресса. Репортеры осаждали дом Элизабет Финч и фотографировали ее в самых невыигрышных ракурсах. Газетчики откопали ее «бывшего студента», утверждавшего, что Э. Ф. как-то раз «насмехалась» над памятью его отца, павшего на войне, «щеголяла» тем, что ее родственники гибли в концлагерях, и при этом рекомендовала обучающимся «Застольные беседы Гитлера». Ей задавали вопросы типа «Элизабет Финч – это ваше настоящее имя?» (или переделанное из какой-нибудь «Джессики Финкельштейн»?). Один редакционный мыслитель узрел в ее критике монотеизма «очередную попытку гибридизации нашей культуры, типичную для интеллигентов-космополитов. Они кичливо заявляют, что их отечество – весь мир, тогда как на деле их отечество – пшик; они желают превратить милые нашему сердцу приходские англиканские церкви в „межконфессиональные центры“». Одна газета потребовала уволить Э. Ф. из Лондонского университета. Когда же членам редколлегии указали, что эта преподавательница уже несколько лет как отошла от дел, те потребовали лишить ее пенсии. «Гардиан» опубликовала передовицу о свободе слова, а какая-то газетенка с задворков Флит-стрит выпустила номер с двумя фотографиями на первой полосе: на одной Э. Ф., застигнутая у собственного порога, усталая и встревоженная, а на другой – «гламурная модель», которая однажды «пробовалась на роль девушки Бонда», а нынче собирается издать книжку о своих «секретах красоты». Ниже шла текстовка: «Спрашивается, кто из этих двух больше смыслит в любви и сексе: проф. Лиз или Леденцовая Линзи? Решать вам». Далее следовал телефонный номер, по которому можно было «зафиксировать свое мнение». «Гардиан» тут же отметила, что издательство, где готовится книга Линзи, принадлежит, равно как и упомянутая газетенка, миллиардеру, который скрывается за границей от налогов. Но мало кто придал значение этому факту.
Сама Э. Ф. не делала никаких заявлений и только попросила «Лондонское книжное обозрение» воздержаться от комментариев. Редакция журнала предложила выпустить ее лекцию в виде брошюры, но встретила отказ.
Когда поток дерьма наконец-то иссяк, я написал ей письмо… какое? Утешительное? Трудно было выбрать подходящую интонацию. Не в меру (а хоть бы и в меру) сочувственный тон так или иначе подразумевал, что она – слабое и беспомощное существо. Да еще и мало приспособленное к обыденным жестокостям этого мира. Возможно, даже лишенное внутренней стойкости, требуемой для преодоления того удара, который я про себя именовал Травлей.
Как ни удивительно, она мне позвонила. Такое случалось редко: мы в основном общались по переписке да изредка выбирались куда-нибудь пообедать.
– Они просто решили не вникать, – сказала она так буднично, словно ученому после выхода на пенсию естественно терпеть издевательства и насмешки. – Спасибо, что ты за меня переживал, но в этом не было необходимости. Они просто решили не вникать.
А затем, высказав все, что собиралась, она повесила трубку, и к этой теме мы больше не возвращались.