Придя к власти, Юлиан избавился от нечистых на руку и продажных придворных евнухов, точно так же, как прежде избавился от невообразимого числа брадобреев. Возможно, сам он являл собою пример аскетизма и простоты, но его примеру не следовали даже самые доверенные из приближенных. Обосновавшись в константинопольском дворце, он призвал к себе Максима, своего старинного друга. «Путешествие Максима через города Малой Азии, – пишет Гиббон, – было триумфом философского тщеславия», и тот по прибытии «мало-помалу вовлекся в соблазны, окружающие двор». Когда закончилось недолгое правление Юлиана, Максим «подвергся унизительному расследованию» для выяснения того, «какими способами последователь Платона, так недолго пользовавшийся милостями своего государя, мог нажить такое громадное состояние». Прежде жребий пал на евнухов и брадобреев; теперь настал черед «философов и софистов», из коих «лишь немногие сохранили свою нравственную чистоту и свою хорошую репутацию».
Но у эллинского политеизма была еще одна слабость, структурная: он состоял «из тысячи отдельных и гибких частиц, так что поклонник богов мог по своему произволу определять степень и меру своих религиозных верований». Возможно, в других обстоятельствах это была бы не столько слабость, сколько толерантная сила. Юлиан определенно исповедовал максималистский подход к религии. Его благосклонность к иудеям была характерна для «политеиста, заботившегося лишь об увеличении числа богов». Сам Юлиан отправлял религиозные обряды истово, регулярно и на высочайшем уровне.
Несмотря на скромное молчание самого Юлиана, мы знаем от его верного друга оратора Либания, что он жил в постоянных сношениях с богами и богинями, что они сходили на землю для того, чтобы наслаждаться беседой со своим любимым героем, что они деликатно прерывали его сон, прикасаясь к его руке или к его волосам, что они предупреждали его о всякой приближающейся опасности и своей непогрешимой мудростью направляли все действия его жизни и что он так близко познакомился со своими небесными посетителями, что без труда различал голос Юпитера от голоса Минервы и формы Аполлона от наружности Геркулеса.
Гиббон, комментируя это высказывание, утверждает, что такие видения были «обычным последствием поста и фанатизма», которые почти способны «низвести императора на один уровень с любым из египетских монахов». Почти: бытие египетского монаха обходится сравнительно недорого, тогда как установление столь близких контактов с верховными божествами, чтобы те прикасались к твоим волосам, – чудовищно дорогое удовольствие. Юлиан приносил жертвы ежедневно, по утрам и вечерам, не оставляя ничего на волю случая или на волю других:
…император занимался тем, что приносил дрова, разводил огонь, вонзал в жертву нож, всовывал свои окровавленные руки во внутренности издыхающего животного, вынимал из него сердце или печень и, с искусством самого опытного гаруспика, читал на них воображаемые предзнаменования будущих событий.
Конечно же, самые главные боги заслуженно получали самые щедрые жертвы: неиссякаемым потоком «самые редкие и самые красивые птицы привозились из отдаленных стран». Нередко случалось, что в один и тот же день приносилось в жертву по сотне быков. Солдаты, впрочем, только приветствовали такое усердие императора, поскольку им доставалось вдоволь мяса.
На протяжении восемнадцатого и девятнадцатого веков имя Юлиана оставалось на слуху. Шиллер, который десять лет кряду готовился написать драму на темы его жизни, поделился своими планами с Гёте, но никаких следов того замысла не сохранилось. Дабы предотвратить упадок литературы и искусства в Германии, эти двое даже образовали альянс: с 1789 года они издавали серию журналов. Но писать для журналов приходилось почти исключительно им самим, и особым успехом эта серия не пользовалась. В какой-то момент Гёте мрачно сравнил их миссию с безуспешной попыткой Юлиана потеснить христианство.
Байрон открывает своего «Дон Жуана» (1819–1824) саркастическим посвящением собрату по перу, поэту Роберту Саути, который, подобно Вордсворту, начинал как пламенный революционер, однако под влиянием времени и возраста превратился в консервативного представителя истеблишмента. В 1813 году «Боб» Саути получил титул поэта-лауреата – придворного стихотворца, отчего Байрон обращается к нему «почтенный ренегат». Посвящение заканчивается так:
До ренегатства мне не дорасти,
Хоть без него живется многим худо —
Тем, кто не Юлиан и не Иуда…
Биография Юлиана и его мысли адаптировались и переписывались богословами и историками в угоду веяниям времени (а также изменчивым вечным истинам). Эти переработки мало у кого получались более изобретательными или более личностными, чем у Генрика Ибсена. «Кесарь и Галилеянин» (1873), пьеса, входящая в его раннюю драматическую тетралогию вместе с «Брандом» и «Пер Гюнтом», поднимается до широких обобщений: «Почему нельзя написать драму в десяти актах? – риторически вопрошает Ибсен. – В пяти актах мне тесно». На его взгляд, это произведение было автобиографическим. «Я вложил в эту книгу часть пережитого мной, – писал он своему английскому другу и стороннику Эдмунду Госсу. – То, что я здесь описываю, я сам в той или иной форме пережил, и самый выбор темы находится в более близкой связи с течениями нашего времени, нежели можно усмотреть сразу». Он дал этой пьесе подзаголовок «Мировая драма» и называл ее «мой шедевр».
Пьеса колоссальна по объему: в английском издании 1907 года (один из томов «Собрания сочинений») она занимает 480 страниц. Именно на это намекает Ибсен, говоря о подготовке к «чтению»: сам он именует ее то книгой, то пьесой. Издание 1873 года, опубликованное тиражом в четыре тысячи экземпляров, разошлось очень быстро; аванс за второе издание Ибсен целиком вложил в акции шведских железных дорог. Этот гигантский драматургический текст ни по каким общепринятым меркам не укладывается в понятие сценического произведения: своевольный режиссер вынужден будет врубаться в него, как в открытый карьер, чтобы, отбросив большое количество излишней, по театральным меркам, экспозиции, явить миру скрытую в глубине драму.
«Кесарь и Галилеянин» – произведение, далекое от подлинной истории; оно драпирует известные факты толстым покровом насущных вопросов девятнадцатого века. Сюда входят: стремление к самореализации личности, основополагающее значение воли, а также несовместимость христианства с «радостью жизни». Здесь присутствуют знакомые ибсеновские мотивы: и непорочная дева (которая на поверку может оказаться не такой уж непорочной), и незаконнорожденное дитя (чье существование немало удивило бы супругу реального императора, Елену). Сам Юлиан – как Ибсен, как Кьёркегор, но совсем не как исторический Отступник – стремится к разрыву со своим глубоко религиозным воспитанием. К тому же он, как и положено представителю ибсеновской плеяды реформаторов – плохо информированных идеалистов, убежден, что ему по плечу изменить ход мировой истории с помощью непорочной девы.
В начале этой пьесы Юлиан ищет совета у своего друга-мистика по имени Максим, который вызывает духов трех мужчин, оказавших наибольшее влияние на ход истории, – Каина, Иуды Искариота и еще кого-то третьего, окутанного непроницаемым покровом, а все потому, как понимает Максим, что под его личиной скрывается либо Юлиан, либо Максим собственной персоной. Также Максим изрекает, что всемирно-историческая миссия императора заключается в соединении мудрости христианской с мудростью языческой: в то время этот вопрос муссировался беспрерывно.