Тенишев перешел нетронутый после ночи песок улицы и пошел по росистой траве, не оглядываясь.
«Странно, странно, – подумал он, замечая, что слово «странно» повторил дважды. – Почему я счастлив? Тысячу раз я шел по этому лугу, и последний утренний туман так же растворялся в росистой траве, и на ней я так же оставлял свои следы, но какая-то торопливость была в моих чувствах, я не мог остановить череду слов, бесконечность их выбора мучила меня и приводила к полному молчанию. Сейчас я так же молчу, но почему я спокоен и совсем не ощущаю тревогу, обычно охватывающую меня в утренние часы? Хорошо, что никого нет рядом, и Дани нет: его пытливые глаза потребовали бы моих слов, и они оказались бы смешными. Есть, есть в жизни минуты, о которых нельзя ничего сказать, но которые важнее любого понимания. И эти повторения слов – есть, есть – я говорю сам с собой, подчиняясь счастливому придыханию и ритму, и это тоже радостно и понятно, как будто по-другому и не должно быть».
Странный сон приснился этой ночью: он ходил на руках. Не шутил и куролесил, а ходил естественно, словно пришло время перевернуться, встать на руки и идти, зная, что так будет всегда. Всходил по ступенькам без труда, прыгал сразу на двух руках, и легкость была во всем теле, словно его не стало вовсе.
Другим, совсем другим я становлюсь, думал Тенишев, входя в лес.
Воздух здесь был густым, холодным, вчерашним, и время шло медленней.
Все, о чем он мог подумать, превратилось только в решение одного-единственного вопроса: вот это неожиданное счастье, неожиданное состояние, которое мог почувствовать только он один, – часть собственной жизни, или наоборот, жизнь является частью огромного непостижимого чувства, приоткрывшего в это утро лишь свой край, проблеснувший, как глубокое небо среди бесконечных облаков? Голова кружилась, будто долго смотрел на небо, и оно показалось близким, достаточно было протянуть руку, но огляделся вокруг и вздрогнул, чтобы не потерять равновесия.
Хорошо, что в жизни есть такие минуты, в них уже верится, как в возможное спасение, как в образ жизни, необъяснимый и неуловимый, который почему-то похож в своем движении на обратный взгляд – извне внутрь себя.
И сейчас он пройдет по лесу, по большому кругу и выйдет опять на тропинку, из-за деревьев появится дом за лугом, и покажется, что даже на расстоянии встречается взглядом с Даней.
Тенишев подумал, что без этого человека невозможны были бы нынешние чувства. Кажется, что знал его еще до знакомства, даже в далеком детстве знал о нем столько, сколько и сейчас. В его темных глазах был отблеск того неотвратимого взгляда, который Тенишев ощущал на себе всю жизнь, и это всегда поддерживало внутреннюю тревогу.
Откровения Даня принимал с легкой, едва заметной улыбкой – после того, как внимательно и настороженно выслушивал сбивчивые слова; все никак они не попадали в цель, повторяясь в своих уточнениях. И его улыбка была подтверждением того, что словам не дано выразить сказанное.
Странно – казалось, что два человека с разных сторон, по-разному, натягивают над жизнью какое-то прозрачное покрывало, чтобы жизнь показалась пойманной.
Даня так же сидел на скамейке, и Тенишев улыбнулся про себя: вот, оставшись один, он превратился в истукана, как в сказке. Какая-то детская, запретная радость шевельнулась в Тенишеве. Он один был обладателем собственной тайны, и можно было хранить ее в себе нетронутой и живой или расстаться с ней, рассказав о ней Дане.
– Ходил молиться березкам? – спросил Даня.
Тенишев кивнул, улыбаясь, и прошел мимо, оставив за собой калитку распахнутой, зацепившейся за траву.
– Вы что, поссорились? – спросила мать. – Твой Даня целое утро просидел на скамейке. Я спросила, почему он с тобой не пошел, а он только плечами пожал.
– Да нет, мы часто так – выговоримся, а потом долго молчим. Не волнуйся.
– Иди, зови его завтракать. Не обижай его, он же не у себя дома.
«Для него везде дом», – подумал Тенишев чужие слова.
Даня встретил его словами, которые, наверное, приготовил заранее:
– Грустное это зрелище: пышущий бодростью человек, который всю ночь размышлял о смысле жизни.
– Ну пошли, я повешусь при тебе в сарае. – Тенишев засмеялся. – Только сначала позавтракаем.
– Знаешь, мне пора уезжать.
– Как там у тебя: «Я уеду из этого дома, станет пусто в холодном окне…» Я сейчас подумал: если прочитаю это стихотворение до конца, ты очень сильно обидишься. И вот – остановился. А очень хочется дочитать. Видишь, какой я великодушный?
– Дурак ты. Веселый дурак. Считай, что я обиделся. Пусть тебе будет легче. А повеситься ты не повесишься, ни после завтрака, ни потом. Женишься, нарожаешь детей и будет тебе не до этого. И прекратишь думать о смысле жизни. Кстати, я ночью написал что-то вроде письма тебе, не знаю, почему. Как раз об этом – о твоей будущей жизни.
– Спасибо, с интересом почитаю. Похоже, мы и правда хотим поссориться. И я первый протягиваю руку. – Тенишев и впрямь протянул ее. – И не буду больше в шутку читать твои стихи.
– Не можешь ты остановиться в своем кривлянии. Ладно, пойдем завтракать.
Даня поднялся и руки, даже в шутку, все же не подал.
После завтрака Тенишев ушел в предбанник, в свой кабинет, как говорила мать. Сел за стол, на котором с ночи остался лежать чистый лист бумаги. Обычно чистота страницы вызывала легкое чувство тревоги, сейчас же на душе было спокойно, и Тенишев подумал, как хорошо никуда не спешить, не стараться написать слова, которые потом окажутся замершими, онемевшими.
Желание написать какие-то еще не существующие строчки существовало сейчас отдельно, словно повисло над столом, в падающем наискосок солнечном свете.
«И так можно жить долго, – почему-то подумал Тенишев. – Забыть все обязательства, придуманные самим собой, эту необходимость просиживать ночами над листом бумаги, вглядываясь в него, ведь он так похож на новый день».
Впервые он увидел в этом листе открытость времени, и часы рядом тикали спокойно и одинаково.
Тенишев знал, что и сейчас ничего не будет писать. Странно, что в такие минуты, когда он чувствовал себя спокойным, когда казалось, что вся жизнь предстает перед ним одним неостановимым течением, – слова не могли связываться между собой, они вспыхивали поодиночке, лишь доказывая, что существуют, что они живут в нем. Кто-то думал вместо Тенишева о том, что результат, в котором слова повиснут на странице тонкой вязью, – не самое главное, и даже, скорее, не нужен такой результат. Он никогда не сможет никому объяснить этого состояния, этого внутреннего счастья.
А вдруг так и прольется вся жизнь, и все то, из чего она состоит, останется невыразимым и невысказанным? И если бы он написал в это время хотя бы несколько слов, то это была бы мысль о том, что настоящая жизнь не видна, как душа, что и чувства, и слова, их называющие, лишь окружают ее.