И вот, обливаясь слезами, стоя на коленях за спиной Дэвида, я обняла его за плечи, прижалась щекой к его дрожащему, горячему телу, успела подумать, что у него, должно быть, начался жар, и окончательно раскрыла себя для его боли, позвала ее, поманила, наивно думая, что вот теперь у меня есть власть над ней.
В следующий миг мне в горло всадили клубок колючей проволоки, и стали проталкивать все глубже, и начали ворочать, вращать его внутри – под ребрами, в животе, раскручивая все яростнее, и потом пустили по проволоке бешеной силы электричество, пульсирующими конвульсиями рвущее мое нутро, а потом оказалось, что все это – лишь подготовка к тому, чтобы залить в меня кипящий свинец… Теперь я понимаю, что могла запросто умереть тогда – слишком безоглядно бросилась помогать Дэвиду, слишком рискованно забыла себя в неистовой жалости к нему. Тогда я еще не знала, как важно не терять спасительный инстинкт самосохранения, держать связь с реальностью, не удаляясь от нее безвозвратно, стараясь по возможности трезво понимать – сколько можно выдержать еще… Я не осознавала смертельной опасности впускать в себя боль, не умея отключаться, не умея выталкивать ее из себя, не зная, что она никогда не пожалеет меня и не уйдет сама. Не потому, что она так жестока, а потому, что такова ее природа – жить в страдающей плоти и особенно любить плоть, готовую страдать по доброй воле.
В ничтожно малые мгновения между нарастающими, накрывающими волнами пытки метались мысли, что вот я умираю, что снова я ошиблась – сама умру и Дэвида не спасу, и все так глупо и напрасно. А когда кипящий свинец стал медленно, невыносимо – нерв за нервом, сосуд за сосудом, полость за полостью – заполнять и выжигать меня всю, вдруг появилась вода и залила боль с шипением, бульканьем и хрипом – это я упала с байдарки в озеро и точно бы захлебнулась, если бы не рука Дэвида, схватившая меня за шиворот и державшая, пока я барахталась и отхаркивала воду, а потом тащившая меня, пока я не закинула ногу в свой кокпит и не влезла в байдарку.
Туман над озером был розовым от всходившего солнца, он на глазах редел, истончался, будто кто-то слой за слоем снимал кисею, как снимают с невест покрывала на еврейских свадьбах.
– Ты уснула в странной позе. Но я не хотел тебя будить. Знаешь, ты меня обняла, и сразу стало легче. Я сейчас вообще ногу не чувствую. Наверное, это плохо, да? – Дэвид говорил торопливо, лихорадочно. От его желания поиграть в приключение не осталось и следа. – Потом я тоже заснул, очень крепко. Ты свалилась, а я не услышал, не понял. Но меня будто что-то встряхнуло. О Господи! Что было бы, если б я не проснулся!..
– Т-т-там! С-с-смотри! – Меня колотило так, что зубы прикусывали язык.
В тридцати метрах от нас темнел крутой лесистый берег. И между отвесными утесами, в глубине маленькой бухты струился серебряной бахромой, просыпался и радовался новому утру водопад Сорок грехов.
Потом начались чудеса… Или продолжились? Или это были уже другие чудеса – иного рода?.. Через час мы доплыли до кемпинга. Причем Дэвид греб сильно, отчаянно, так, что я едва поспевала за его темпом. Еще не доплыв до кемпинга, мы увидели рядом с ним на широкой прибрежной осыпи – словно мираж или галлюцинацию – медицинский вертолет. Но вертолет оказался настоящим, он прилетел спасать… Нет, не Дэвида, конечно, а сумасшедшую туристку, которую занесло на Телецкое озеро на седьмом месяце беременности, и этой ночью она вздумала рожать.
Торчащие кости Дэвида послужили ему посадочным талоном в вертолет, который уже начал раскручивать винты, а моим талоном стали триста евро, отданные пилотам, – все, что было в моем кошельке, болтавшемся в пустом рюкзаке.
Обрабатывали рану, вводили анатоксин, накладывали шину уже в полете. Ввели внутривенно кеторол, ничего сильнее у них не было. Кеторол я колола сама – вертолетная врачиха отказалась, ссылаясь на какую-то инструкцию, запрещающую внутривенные инъекции в полете. Но думаю, она просто не умела. Потом Дэвид спал на матрасике в задней части салона, а мы с врачихой и акушеркой принимали роды у сумасшедшей туристки. Она рожала в третий раз – это в ее-то двадцать пять! Впрочем, выглядела она старше – крупная, широкая в плечах и в бедрах. Как говорил про таких Дэвид, «само плодородие». Я еще не видела роды вживую. Но в памяти почти ничего не осталось. Делала, что велела пожилая меланхоличная акушерка: что-то механически подавала, подставляла, вытирала, но больше прислушивалась к себе, удивляясь, что внутри у меня, кажется, ничего не изорвано и не сожжено, что я не истекаю кровью и, в общем-то, ничего не болит, кроме странно воспалившихся ссадин на коленках – первого предупреждения, полученного вчера от Сорока грехов. Помню, почему-то я стеснялась спустить джинсы и смазать чем-нибудь эти дурацкие ссадины, как будто врачиха и акушерка могли догадаться об их происхождении. Туристка рожала, лежа на низких носилках, а мы елозили вокруг нее на коленях, и мне было больно…
Потом я уснула прямо на дрожащем, гудящем полу рядом с носилками, за отсутствием подушки положив голову на мягкое плечо родившей мамаши – тоже спящей вместе с малышом, прикорнувшим где-то там, у нее на груди, уставшим и переволновавшимся, как и все, но живым и розовым и, по словам акушерки, даже слишком большим для семимесячного. И нас, всех троих, укрыли плотным одеялом из грубой шерсти, и я едва не задохнулась там от необыкновенных сладко-пряных запахов, понимая, что так пахнет тельце новорожденного, второпях обтертого ребенка и раннее, еще мутно-прозрачное молоко, которое я помогала сцеживать и которое вскоре обильно потекло, словно освободившись. А само одеяло пахло овечкой, но не противно, а тепло и уютно. И эти удивительные запахи запомнились лучше и взволновали меня больше, чем сами роды. Там, в душной, дрожащей темноте, меня охватило необъяснимое, неуместное спокойствие, как будто этой ночью я не пережила преображение, ад, смерть и воскресение, как будто мы не летели в неизвестность – Бог знает в какую больницу, к каким врачам, Бог знает с какой страшной травмой, без копейки денег, без страховок, без малейшего представления, куда обратиться за помощью.
Сквозь сон, сквозь свист винтов я слышала, как один из пилотов кричал в рацию:
– Мальчик! Мальчик у тебя, идиот!.. Да не мальчик идиот! Ты – идиот вместе с бабой твоей! Дурдом по вам плачет!.. Да не мальчик плачет!.. Тьфу ты! Чтоб вас всех!..
И я поняла, что он говорит с папашей новорожденного, который остался в кемпинге с двумя другими их малышами.
До Барнаула мы летели больше двух часов. Рассчитывали сесть на полпути, в Бийске, но, поскольку туристка благополучно родила, главным стал Дэвид с его ногой, и решили везти его в краевую больницу, где была, по словам врачихи, «нормальная травма».
Дэвида я еще в кемпинге предупредила, чтобы он не открывал рта – не дай Бог узнают раньше времени, что он иностранец, – проблем с госпитализацией не оберешься! Врачихе сгоряча брякнула, что он глухонемой. Но когда Дэвид проснулся и громко сказал: «Honey, my leg hurts like hell again!»
[19], – врачиха и акушерка посмотрели на меня, как на разоблаченную шпионку. Выручило то, что я помогала им при родах. Врачиха пошепталась с акушеркой, опасливо оглянулась на пилотов и тихо процедила в мою сторону: