Прижав руки к груди, Кирион начал пятиться, так и не проронив ни слова, но Сабина жестом остановила его и подошла к нему почти вплотную. Впервые Кирион понял, что она выше его почти на голову.
– Не сочти за странность, Хирококкинос, я хочу прикоснуться к твой сожженной руке.
Цепенея от смущения, Кирион поднял искалеченную руку, и Сабина взяла ее в свои ладони.
– Какая твердая и сухая, – произнесла она. – И, наверное, совсем ничего не чувствует… Знай, Хирококкинос, что своим спасением ты обязан вот этой искалеченной руке. Ну и, конечно, Муцию Сцеволе – кумиру моего детства…
Берег Родоса с белым городом у подножия горной гряды и обломками Колосса, рухнувшего три века назад, уплывают вдаль за левым бортом. Ветер крепчает, парус вздувается и кряхтит, ворочаясь на толстой мачте. Подхваченная ветром водяная пыль долетает до сидящих на палубе беглецов. Вместе с Кирионом и его родней их тридцать. Одна из христианских семей все же не решилась покинуть Олимпос. Но великан Власий, и его Кларисса, и их малыши Кастор и Поллукс, к счастью, здесь. Власий подходит к Кириону, присаживается перед ним на корточки. Со времени их тяжелого разговора в каземате он ни разу не посмотрел Кириону в глаза. Вот и сейчас отводит взгляд.
– Геронда, – тихо говорит он Кириону. – Я взял весы у того купца из Фазелиса, что плывет с нами… Конечно, я не сказал ему, зачем мне весы… И вот я сейчас взвесил тот мешочек. В нем ровно три либры
[35] золота. – Власий легонько хлопает себя по груди. Там, у него под хитоном, висит мешочек, который передал Кириону бритоголовый римлянин Дамиан.
Какое-то время Власий молчит, глядя на парящих над кормой чаек, потом глухо, словно нехотя говорит:
– Геронда, почему же она так поступила с нами, эта язычница?
Он встречается с Кирионом глазами и, наконец, не отводит взгляд.
– Потому, – говорит Кирион, – что наш Господь так управил по великому милосердию своему, ибо и язычники слышат Его голос в своих сердцах…
Кирион вдруг чувствует, как ужасно, как смертельно он устал – и за это плавание, и за предшествовавшие ему тревожные дни. Он ложится на палубу и кладет голову на рогожный сверток. В этом свертке – все, что он везет с собой из Олимпоса: ящик с двенадцатью свитками, кипарисовый гребень Филомены да еще – письмо Вибии Сабины, написанное ею для претора Родоса.
Эпилог
28 мая. Вознесение
Вероника
– Здравствуй, Ванечка. Сегодня ровно сорок дней, как тебя не стало. Не знаю, правильно ли говорить «здравствуй» тем, кого не стало, и вообще – заботит ли кого-нибудь здоровье там, где ты сейчас?.. Впрочем, не важно… За эти сорок дней я не сказала тебе ни слова. Наверно, просто не хотела тебя тревожить, боялась помешать тебе уйти легко, не оглядываясь. Но сегодня вдруг поняла… Нет, даже не поняла, а ясно почувствовала, что это неправильно… Знаю, что ты любил меня, как, может быть, никто не любил. Но у нас совсем не было времени ни на что. Даже толком поговорить не успели. Точнее, у меня не было времени. И это обижало тебя, я знаю. И вот получилось, что я как будто опять отворачиваюсь от тебя и не нахожу для тебя даже пары слов…
Отец Глеб сказал, что на сороковой день души умерших улетают куда-то далеко… Если люди верили в это тысячи лет, наверное, у них были причины. И, возможно, если я не поговорю с тобой сегодня, то завтра тебе уже будет труднее расслышать меня… Ох, я ведь не знаю, насколько ты можешь видеть оттуда нашу жизнь. Поэтому на всякий случай расскажу тебе все-все. И если я буду талдычить о том, что тебе и так известно, прости. А то и по возможности подай мне какой-нибудь знак, прерви меня, забыв о своей всегдашней деликатности.
Сегодня я решила пойти в церковь вместе с отцом Глебом и попросить, чтобы у тебя все было хорошо. Может быть, это называется «помолиться о тебе»… Хотя вряд ли… Просто попросить. А вот отец Глеб помолился о тебе по-настоящему. И когда я стояла рядом и слушала его тихие молитвы, мне показалось, что так и надо, потому что мне и самой стало как будто легче, и это было совершенно иррациональное облегчение… Помнишь, как я взъелась на тебя, когда ты подумал, что мне не знакомо это слово – «иррациональное» и что я вообще – глупая медсестричка… И вот сегодня в церкви именно эта иррациональность моих чувств, взявшихся как бы ниоткуда, убедила меня, что молитва – не глупое и не бесполезное занятие, что она способна включить какие-то нездешние механизмы и они как будто немного приподнимают, отрывают от реальности. Раньше я такого не чувствовала… Только должна тебе сказать одну печальную вещь. Сегодня мы молились не только о тебе, но и о твоем отце, который умер в Коломне от инфаркта через два дня после тебя… После того как тебя не стало… Его похоронили на старом коломенском кладбище рядом с твоей мамой… Хотя, наверное, про мертвых ты и так все знаешь лучше меня.
А на твоих похоронах, Ванечка, я не была, потому что сидела в СИЗО «Матросская Тишина». А через пять дней, когда меня выпустили, сразу поехала на кладбище. Может быть, это для тебя что-то значит – я принесла тебе лилию, самую большую, какую смогла найти. А тетка, которая пришла к кому-то на соседнюю могилку, посоветовала лилию сломать, сказала, если оставить так, то кто-нибудь заберет ее и перепродаст. Не думай, Ваня, я не стала ей грубить, просто отвернулась. Стояла над твоей могилой и молчала. И все равно злилась на эту глупую тетку… Господи, зачем я это рассказываю!.. В общем, как бы то ни было, свои первые часы на свободе я провела с тобой… Из СИЗО меня вытащил один хороший человек – известный юрист, доверенное лицо Марии. А на следующий день он смог найти и саму Марию. Ее держали в какой-то секретной больнице на Ходынке, но вскоре тоже выпустили. И в течение недели освободили всех наших, арестованных в хосписе в ту страшную ночь…
Так, Вань, подожди-ка. Тут прилетела какая-то странная птица, сидит на камне передо мной и смотрит. Ты случайно не имеешь к ней никакого отношения?.. Ладно, шучу, не думай, что у меня крыша едет… Но птица действительно странная. Кажется, смотрит мне в глаза. Не очень-то разбираюсь в пернатых. Возможно, это горлица. Мне нечего ей дать… Хотя нет, погоди! У меня есть булочка, которую мне дали в церкви. Забыла, как она правильно называется по-церковному. Сейчас покрошу ее этой горлице… У-у, да она тут не одна такая попрошайка!.. Всё. Склевали. И сразу потеряли ко мне интерес, вспорхнули и расселись на деревьях… А знаешь, Ваня, что это за деревья? Это старые-престарые оливы – огромные, корявые. Они такие древние, что, говорят, под ними отдыхал сам Иисус Христос и здесь же его арестовали и повели на казнь. В общем, Ваня, ты уже понял, что это место называется Гефсимания. Тут как-то по-особому душисто – какой-то незнакомый аромат. Наверно, это цветут оливы? Не знаю… Я сижу на каменной скамье, а сам сад – за оградой, и туда, под эти Иисусовы оливы, могут входить только здешние монахи и монашки. Но ограда низкая, и весь сад передо мной как на ладони. И за садом виден Иерусалим. Он похож на ненастоящий город, сделанный детьми из песка и всего, что они нашли на пляже, и купол большой мечети блестит над ним, как воткнутая в песок жестянка.