Сижу, отвернувшись. И ей-богу, чуть не плачу – как тогда, перед картинами Ге… Уж скорей бы побрили меня, что ли!..
Рыжий отползает, садится на свою лавку, шепчет, не сводя с меня глаз:
– Не слышу… Нет, не слышу… Слава тебе!.. Растерзал узы, освободил еси… Аз рек во исступлении моем… Думал, этот проклятый колокол с ума меня сведет… Слава тебе, Господи, слава тебе…
Потом вдруг весь дергается, протягивает руку ко мне, шевелит скрюченными пальцами и кричит, как со сцены:
– Скажи! Скажи мне!..
Ох и страшный! Руки громадные, пальцы длиннющие. Такой если вцепится в горло… Не дай бог с ним в одну палату попасть!..
– Что сказать?..
– А вот что скажешь, то и сделаю! Могу себя убить. Могу – кого угодно. Только кроме Ники – ее не смогу. А так – любого. Все равно ты скоро прихлопнешь всю эту богадельню… Ну же, приказывай!
Смотрю на него, и вдруг кажется, что свет, и без того тусклый, совсем померк и на меня из полумрака смотрят горящие глаза этого рыжего психа… Ох, я ведь и сам после недельной бессонницы не в лучшей психической форме…
– Ну же!..
– Прости, а зовут тебя как? – говорю я, только чтобы сбить его на что-нибудь другое.
– Ты это знаешь! Тебе все ведомо! – с пафосом вопит он.
– И все-таки…
– Я – Семен… Аз раб твой… Эго сум сервус! Диктум ординум веструм!..
О Боже! Час от часу!..
– Знаешь что, Семен… – наугад говорю я.
– Что?! – Он опять бухается на колени, растопыривает руки, словно готовится обнять что-то невидимое.
– Ты вот что, Семен… – с тоской говорю я. – Ты не пей больше…
Он стоит, раскинув руки, задрав подбородок, закрыв глаза, – будто на него и впрямь снизошло откровение.
– Да! – громким шепотом произносит он. – Да! Клянусь!..
А мне вдруг становится так жалко его! Вот передо мной стоит на коленях человек, которому во сто крат хуже, чем мне, запертый в своем личном аду. Тот, кому я никак, ничем не могу помочь. И никто, наверно, не может. И конца его мучениям не видно…
– Все будет хорошо, Сеня, – тихо говорю я.
Он не меняет позы, не открывает глаза, только часто-часто кивает, и его рыжие космы мелко трясутся.
19 апреля. Пасха
Иван
Стою перед дверью. Это наша дверь – светло-голубая, со старой медной ручкой… А вот место, где я ножиком проскреб до белесого дерева – посмотреть, из чего сделана дверь… Хочу открыть, но не решаюсь. Я знаю: за дверью – груды обугленных балок, а под ними – останки сгоревшей мебели, и прожженные дыры в полу, и отвратительные лохмотья горелых половиков. И сама дверь с другой стороны наверняка обугленная… Но все равно придется открыть ее и войти, потому что идти мне больше некуда. Хотя отчего мне так кажется? Не знаю. Просто такое чувство…
Почему-то я тяжело дышу. Я бежал? Да вроде бы нет. Я просто шел сюда по нашей улице мимо низких заборов с торчащими между штакетин острыми зелеными лезвиями – листьями ирисов. И вот стою, держусь за ручку и не решаюсь войти. Наверно, мне будет тяжело снова увидеть сгоревшее нутро нашего дома… Не знаю… Ведь он сгорел так давно, и столько всего было с тех пор… А день сегодня такой солнечный, и повсюду столько зелени, и, скорее всего, наш дом тоже весь порос внутри крапивой и лопухами, и под ними скрылось все черное и обугленное.
Поворачиваю ручку, толкаю дверь. За ней – ни лопухов, ни головешек, а просто наш коридор, цел-целехонек. И поперек коридора лежит прямоугольник солнечного света из открытой кухонной двери. И сразу пахнет сладко, и вкусно, и с масляным дымком.
– Ванечка, я сейчас. Оладьи переворачиваю…
Прямоугольник света закрывает быстрая тень – из кухни выходит мама в желтом сарафане, светлая косынка завязана на затылке, в одной руке – прихватка, в другой – деревянная лопаточка. Быстро обнимает меня, ткнув в спину лопаточкой, и снова исчезает в кухне, кричит оттуда:
– Уже дожариваю! Ты голодный, да? Сейчас оладьи будем есть. И мед свежий, жиденький. Иди руки мой, умывайся. Я тебе полью сейчас…
Как хорошо, не надо ни о чем думать! Все ясно, все решено – по крайней мере, на ближайшие полчаса: сначала – умываться, потом – оладьи с медом.
В ванной полумрак, но свет не включаю – хватает дневного света из коридора. Мама приходит с кувшином. Ага, значит, в кране, как всегда, воды нет – только в колонке на улице.
Закатываю рукава, подставляю ладони под струйку из кувшина. В раковину с рук почему-то стекает грязно-коричневая вода, и мне становится не по себе – первый раз в этом счастливом сне. Отчего-то неприятно, что мама тоже видит эту коричневую воду… Но, кажется, она ее не замечает… Хочу снять очки, чтобы умыться… Ой! А очков-то нет!.. Ну ладно, нет так нет… Умываюсь, и снова – коричневая вода. Но кувшин в маминой руке большой, мыться можно долго, и вот с моих ладоней течет сначала розовая, а потом чистая, прозрачная вода… Мама подает полотенце. С опаской промокаю руки и лицо. К счастью, белая ткань остается чистой…
– Рубашку надо переодеть, – говорит мама.
Идем в комнату. Мама распахивает створки шкафа и вдруг замирает, оглядывается:
– Это же твой любимый шкаф. Сколько часов ты в нем провел!..
Она хочет что-то прибавить и смотрит как будто с жалостью. И я сразу вспоминаю – так она смотрела всякий раз, когда, вернувшись домой, вытаскивала меня из этого шкафа – хнычущего, полумертвого от страха. Но мама больше ничего не говорит, снимает с плечиков белую рубашку – она вспыхивает в солнечном луче.
– Вот эту надень.
Хочу снять с себя рубашку, долго вожусь с пуговицами, почему-то они не желают расстегиваться, словно петли ссохлись и съежились… Ладно. Стаскиваю рубашку через голову, бросаю на стул. Надеваю белую – совсем новую, еще жесткую. Откуда у меня такая? Не помню ее. Должно быть, отцовская.
– Ох, какой же ты худой, – говорит мама. – Сейчас, несу оладьи.
Она уходит, захватив грязную рубаху. А я сажусь за стол… О! Это же моя любимая клеенка – белая, в красную полоску. А люблю я ее за то, что каждая широкая полоса на ней состоит из четырех узких полосочек и эти полосочки точно-точно совпадают с зубцами наших вилок, как будто клеенку расчертили этими самыми вилками. Меня почему-то всегда восхищали такие совпадения. Зря их называют случайными! Они как раз говорят, что ничто в мире не случайно. И если, например, есть клеенка в полоску, значит, где-то есть вилка, которая идеально к ней подойдет. И так – во всем… Встаю из-за стола, лезу в ящик буфета, достаю вилку, прикладываю к полоскам. Да! Точнехонько!.. Вот только зачем я это делаю сейчас?.. Ну просто потому, что мне это нравится, а сейчас мне хочется делать то, что нравится… А почему? Наверное, чтобы не думать о чем-то тревожном и неприятном…
Мама приносит блюдо с оладьями, накрытое тарелкой поменьше. В другой ее руке банка с медом.