– Больше света можно сюда? – говорит Костамо.
Иду в ризницу и, ощупью найдя ящик со свечами, беру, сколько захватывает рука, возвращаюсь в храм. Ника помогает мне поставить и зажечь свечи, придвигает подсвечник ближе к Лере. Смотрю на озарившийся иконостас и своды – столько огня в моем храме не было уже несколько дней.
Яков Романович склоняется над Лерой, приоткрывает ей глаза, пытаясь вызвать реакцию зрачков, потом, надев фонендоскоп, выслушивает ей грудь и шею. Андрей стоит рядом, держит руку под головой дочери и не сводит глаз с ее лица, на котором как будто проступает румянец. Но это – обманчиво-теплые отсветы от горящих свечей.
– Давно перестала дышать? – спрашивает Костамо.
Андрей вздрагивает и оглядывается на него.
– Полчаса, наверно, – говорит он.
Костамо прячет фонендоскоп и закрывает кофр.
И тогда я крещусь и говорю:
– Упокой, Господи, душу…
Хочу по привычке взяться за наперсный крест, но хватаюсь за больную руку, висящую на перевязи, и вспоминаю, что уже третий день, как нет на мне наперсного креста.
– Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы Твоей Валерии и даруй ей Царствие Небесное.
Нащупываю сквозь ткань подрясника свой нательный крестик и сжимаю его двумя пальцами.
Костамо молча уходит, а Ника остается стоять у дверей. Серый утренний свет потихоньку спускается в храм из верхних окошек и делает лицо Леры все бледнее.
– Отец Глеб, отпеть надо дочку, – говорит Андрей.
Он стоит перед Лерой на коленях и по-прежнему не убирает руку из-под ее головы.
Хочу ответить, что не вправе это сделать, что мне объявлено прещение, но слова застревают в горле.
– Может, лучше вы в своем храме, вместе с семьей… – тихо говорю я.
Андрей отводит взгляд от лица дочери, поднимает на меня сухие, темные глаза.
– Когда она заболела, мне сказали – два-три месяца, не больше. А она здесь – уже год. И я думаю, это – по вашим молитвам. Здесь она причащалась, соборовалась, здесь и приняла… – Он опускает голову, долго молчит. – Здесь и приняла свой венец, – наконец говорит он. – Так что давайте уж здесь и отпоем.
Невольно оглядываюсь на Нику. Сам понимаю, что смотрю на нее растерянно, словно жду подсказки. Ника встречает мой взгляд серьезно и печально, никакой подсказки в ее глазах нет да и быть не может, конечно.
– Мне нужно идти, – говорит она, но не уходит.
Я должен на что-то решиться… За два года в этом храме я не отпевал никого. Умерших детей забирали и поскорее увозили из этого «проклятого места». А там уж отпевали или нет – не знаю. Андрей – первый, кто просит меня об отпевании. Но я ждал, что кто-то попросит, и все, что нужно, у меня есть – покрывало, подушечка, венчик…
– Подождите, Ника, – говорю я. – Перед отпеванием усопшим положено омовение. Ни мне, ни Андрею сделать его нельзя…
– Да, я сделаю, – просто отвечает Ника, будто я прошу ее о чем-то самом обычном.
Заканчиваю отпевание. С одной рукой – страшно неудобно. Но Андрей помогает – держит и подает кадило, листает требник, тихо подпевает «Вечную память» и, когда нужно, вступает за хор. Чувствую, что службу он знает и, возможно, поет на клиросе. Хотя на церковного старосту он, в общем-то, не похож, скорее уж на длинноволосого музыканта.
Мы с Андреем остались вдвоем возле Леры, лежащей на скамьях под белым покрывалом. Ника ушла перед отпеванием, она сделала все что нужно – обмыла и причесала Леру, переодела ее в скромное трикотажное платье, которое Андрей принес из палаты. А я тем временем искал и приготовлял все необходимое. Я боялся, что мне придется совершать этот обряд, борясь с внутренним разладом, думая о том, что я жгу мосты, окончательно превращаюсь в отступника. Но ничего такого я не ощутил, наоборот, с каждой молитвой, с каждым тропарем росло и крепло чувство, что я бы скорее стал отступником, если бы посмел отказать Андрею.
Уже перед самым концом отпевания замечаю стоящего в дверях храма ксендза Марека в черной сутане и начинаю беспокоиться, что Андрею не понравится его присутствие. Но Андрей на ксендза не смотрит, будто не замечает…
Ксендз – мой товарищ по несчастью. Его начальник, папский нунций, узнав, что Марек подписал наше обращение против закрытия хосписов, немедленно уволил его из миссии «за порочащие действия» или что-то в этом роде. Теперь ксендза, лишенного дипломатического статуса, ждет выдворение из страны. Для него – это крах карьеры. Трудно понять, насколько сильно он переживает, – все эмоции он прячет за своим обычным меланхоличным обликом. Ксендз не уходит из хосписа, потому что не хочет покидать свою подопечную – маленькую католичку Зосю, которая осталась одна. Два дня назад родители Зоси оказались за пределами оцепления, и теперь их не пускают к дочери. Как рассказал Марек, Зося очнулась после приступа и захотела своих любимых киви, и Зосина мама помчалась за ними в город. Ее выпустили через оцепление, но обратно пройти не позволили. Отец Зоси бросился к полицейским, требуя пропустить жену, но его схватили и самого вытащили за полицейский кордон, а когда он стал отбиваться, скрутили и увели куда-то. Зося видела все это из окна, кричала и плакала. С тех пор ей намного хуже – за два дня было два тяжелых приступа.
…Заканчиваем петь последнюю «Вечную память».
Марек подходит ближе, вполголоса говорит:
– Одпочний, Боже, та невинна душе…
Я с опаской смотрю на Андрея, но он молчит.
– То была подруга для нашей Зоси, – говорит Марек.
Андрей оглядывается на него и тихо кивает. Потом вынимает горящую свечу из пальцев Леры и гасит ее.
Я закрываю лицо девочки покрывалом:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…
Пространство под шатром светлеет, чувствуется, что снаружи занимается ясный, солнечный день. Дым от кадила поднимается вверх и там начинает как будто светиться, и в этом дыме я вдруг замечаю быстрое движение. Какая-то маленькая птица пикирует из-под шатра и, вспорхнув над иконостасом, садится на резное обрамление деисуса. Должно быть, это воробей или синица, но в растворенном свете птичка кажется серебристо-белой. Через пару секунд она слетает с иконостаса и ныряет в алтарь сквозь ажурную створку Царских врат… Птицы в мой храм залетали и раньше, но это случалось летом, когда узкие шатровые оконца открыты для проветривания. А сейчас… Разве кто-то их уже открыл?..
– Господи Боже… – произносит Андрей и крестится.
– Дух щвентей, – шепчет ксендз.
Мы долго стоим молча.
– Ну все, нам пора, – наконец говорит Андрей. – Выйдем к оцеплению, а там уж нам вызовут скорую и увезут.
– Да, – киваю я. – Только вы должны быть готовы к чему-то… к чему-то нехорошему.
– О чем вы? – не понимает Андрей.