Она подчинилась. Повернула ключ в замке дважды и толкнула дверь в затхлый полумрак. Смирницкий решительно направился к окну, распахнул шторы, отворил ставни – и тут же красный закатный свет ворвался в комнату, вздымая в воздух вихри запекшейся на полу и старой мебели пыли.
Картина с китаянкой Сифэн стояла в дальнем углу, полузадвинутая за шкаф, лицом к стенке. Над ней висело массивное распятие темного дерева. Выцветший Месье Мишель с заштопанным плюшевым животом валялся в центре дубового письменного стола, бессмысленными круглыми пуговицами таращась в потолочные балки.
Задев головой распятие на стене, Смирницкий вытащил из-за шкафа картину и развернул к дочери. Китаянка в желтом платье с вышитыми на груди и подоле цветами, осами и драконами сидела в позе лотоса, сложив ладони под подбородком, и насмешливо смотрела на Глашу, свою создательницу. Она знала, что у нее, китаянки из древнего царства императора Цинь, и у дочки белого генерала Аглаи Смирницкой есть общее воспоминание. Они обе помнили, как жена генерала сошла с ума.
Глаша, кто эта женщина?!
Это Западный Феникс, мама. По-китайски – Сифэн…
Откуда ты ее знаешь?
Я просто ее придумала, мамочка!
Не ври мне! Она дьяволица! Она водила твоей рукой!
Нет, я сама рисовала!
Кто ты? Где моя дочь?
Покачивавшееся как маятник распятие сорвалось со стены вместе с гвоздем и упало на пол перед картиной. Теперь Сифэн как будто молилась на свой азиатский манер чужому изможденному богу.
– Я помню это распятие, – сказала Аглая. – Его вложили в мамины руки, когда она лежала в гробу. Еще там было очень много цветов.
– Да, твоя мама и в смерти была красива.
Слова отца прозвучали формально и равнодушно, как будто он выступал на похоронах. Таким он и был на похоронах жены – холодным и безупречным. Таким он и был всегда.
– Неправда, – прошептала Аглая. – Когда ее вытащили из Лисьего озера, она была некрасивой. Она была распухшей и синей.
– У тебя больная фантазия, – генерал поморщился. – Она совсем недолго была в воде.
Смирницкий рассеянно посмотрел на улицу – и тут же быстро отступил от окна к стене:
– Там Иржи Новак! Прогони его. Он не должен меня увидеть.
В ту же секунду раздался настойчивый и нервный стук в дверь. Аглая выглянула в окно. Доктор Новак стоял на крыльце в сползшей набекрень шляпе, незастегнутом плаще и с дорожным саквояжем в руке. Рядом с ним сидел лохматый бродячий пес с перевязанной лапой.
– Как ты, Глашенька? Как твоя инфлюэнца? – дядя Иржи, всегда такой деликатный, поставил саквояж у порога и обеими руками замолотил в дверь. Это было на него не похоже.
– Дядя Иржи, – подала голос Аглая.
Новак вздрогнул и задрал голову.
– Не шумите так… у меня голова раскалывается.
– Что, не лучше тебе?
– Нет, дядь Иржи… Пока что скверно.
– Что ж ты в дом не зовешь? Давай тебя осмотрю?
– Да я сплю сейчас, дядь Иржи. Сон лечит. И не прибрано. Давайте потом… Приходите потом, не сегодня… – она стала затворять ставни.
– Ну, не буду настаивать! – доктор Новак наклонился за саквояжем, уронил с всклокоченной головы шляпу, нацепил обратно, оглянулся вдруг украдкой, как вор. – Только, Глашенька, потом не получится. Уезжаю я. Видишь? – он встряхнул саквояжем, как будто само его наличие объясняло необходимость отъезда. – Я чего зашел-то… Ты уж, Глашенька, за Деевым проследи в лазарете. Чтобы не было обезвоживания и пролежней… А мне пора ехать.
– Куда ехать, дядь Иржи?!
– Подальше отсюда… – Он захихикал. – Да я, Глашенька, шучу. Просто шутка! По делам нужно съездить. Ты, главное, береги себя!
Он приподнял шляпу и подпрыгивающей походкой, на ходу размахивая саквояжем, зашагал вниз по улице. Бездомный пес побежал за ним.
– Пшел, Шарик! А ну пшел вон! – огрызнулся на него Новак.
Пес поджал облезлый хвост и чуть приотстал, но все равно упрямо трусил следом за доктором.
Аглая повернулась к отцу:
– Человека в дом не пустила… из-за тебя. У него, похоже, что-то случилось. Куда он так вдруг? Он с четырнадцатого года ни разу из Лисьих Бродов не уезжал…
Генерал Смирницкий встал у окна рядом с дочерью. Не мигая уставился в спину удалявшемуся бывшему другу.
– Никуда он не уедет, – сказал равнодушно. – Общий грех у нас. Но каждый несет свой крест.
– Я тебя не понимаю, отец.
Смирницкий медленно провел пальцами по дубовой столешнице. Его бледная кожа и пыль на столе были практически одного цвета. Аглае вдруг показалось, что отцовская рука, если ее сильно сжать, тоже рассыплется в пыль и тлен. Ороговевшим ногтем он ковырнул замочную скважину в ящике письменного стола.
– Не понимаешь? Как так? Ты разве, Глашенька, не открывала никогда этот ящик, чтобы прочесть мои записи? Вот этим ключиком открывается.
Он тронул самый маленький ключ на связке, и Аглая вдруг поняла, что все это время, с тех пор, как они зашли в комнату, она стискивает кольцо с ключами влажной рукой. Она разжала пальцы, и Смирницкий, брезгливо поморщив губы, забрал у нее связку. На ее ладони остались красные вмятины-отпечатки.
– Никогда не открывала, – Аглая завороженно смотрела, как отец поворачивает маленький ключик в замке, выдвигает дубовый ящик и вынимает тонкую, в черном кожаном переплете, тетрадь. – Ты мне запретил.
– Ты ж моя послушная девочка, – сказал Смирницкий бесстрастно и протянул ей тетрадь. – Читай. Разрешаю.
«17 августа 1930 г.
Проклятье начинает сбываться? Сегодня ночью Наталья ворвалась ко мне в спальню, тряслась, рыдала. Сказала, что в дом к нам пришла с кладбища китаянка, что платье на ней старинное, волосы все в земле, а имя ее – Сифэн, и что она сделала что-то страшное с нашей Глашей, сама же вместо нее улеглась на детской кровати. Я схватил револьвер и побежал в детскую. Аглая спала в кроватке, как всегда, сном ангела, в обнимку с плюшевым медведем, которого она так смешно считает французом и называет Мишелем. Наталья влетела в комнату следом за мной, сдернула с Глашеньки одеяло и страшно кричала, чтобы Сифэн убиралась вон, а сюда чтобы вернула нашу любимую девочку. Глаша проснулась, заплакала, испугалась. Наталью я насилу увел. Через полчаса она пришла в разум, но до тех пор вела себя как бесноватая.
Я долго тешил себя надеждой, что из всей нашей экспедиции именно я буду единственным, кто прощен, потому что я не только не переступил порога святилища, но и не взял ничего с того места, в отличие от моего друга Иржи: он-то взял шахматы. Чем больше я думаю о тех событиях, тем больше уверен, что крест мне дан не по силам, а главное, не по справедливости.