– Хорошо. Я уйду.
– Прекрати немедленно! Сядь! – ее голос сорвался на визг.
Он снова уселся на стул. Еще раз окинул комнату безразличным, непроницаемым взглядом. Едва заметно поморщился при виде облепленных насекомыми мухоморов.
– А ты скучаешь, Глашенька, по Харбину?
Она вскочила и принялась мерить шагами комнату.
– Я был недавно в «Татосе» – помнишь, в районе Пристани, ресторан-погребок? Брал там твой любимый шашлык из карбашка. Хозяйка передавала тебе приветы. Как в воду глядела: как будто знала, что мы с тобой скоро свидимся…
– Я никогда не любила шашлык в «Татосе», папа, – она внезапно, к собственному удивлению, успокоилась. – Я брала там сациви.
Такой уж он у нее, что сделать. Живет в своем зеркальном, придуманном мире. Где все любят то же, что любит он, где каждый встреченный им человек – не более чем его отражение.
Она накинула плащ:
– Пойду к дяде Иржи. Скажу, что ты здесь.
– Нет. Никому не говори. Даже Иржи.
– Он твой лучший друг.
Смирницкий ухмыльнулся – высокомерно не то страдальчески, Аглая не разобралась еще в гримасах на его бледном и исхудавшем и оттого как будто слегка незнакомом лице.
– У меня больше нет друзей. Только ты, моя девочка.
В его голосе не было ни тоски, ни любви, ни нежности. Сухая, скучная констатация. Он вскинул руки, как бы приглашая ее в объятия, но тут же бессильно их уронил – Аглая не успела к нему подойти. Она почувствовала, как подступают к глазам беспомощные, детские слезы.
– Ты плохо выглядишь, папа. Когда ты в последний раз ел?
– Какая разница. Весь наш мир рухнул. А ты о еде.
– Я принесу тебе что-нибудь с полевой кухни.
Он прищурился:
– У красных с руки клюешь, побираешься?
– Не смей со мной так говорить. Я сестра милосердия. Мне полагается.
– Как знаешь, Глашенька. Твое дело. Но белый генерал от советских подонков подачки не примет. Желаешь меня накормить – сама стряпай. Как раньше. Как у нас было в Харбине.
– Как раньше не будет, папа, – она отвернулась к окну.
Та муха, что не желала принять сладкий яд неизбежной смерти, еще шевелилась. И лапки ее, и тельце влипли в сироп, но крылья слегка подрагивали.
– Аглая. Посмотри на меня.
Она посмотрела.
– Какие же у тебя стали, доченька, злые глаза. Зрачки – как булавки. Аж боязно уколоться.
Глава 7
Дедушка Бо насадил на иглу коричневый липкий комок и, придерживая его сбоку другой иглой, принялся вращать над маленькой пузатой лампочкой с дрожавшим внутри огоньком. Закопченное стекло лампочки украшал орнамент: три круга, в каждом из которых – красная лисица с тремя хвостами на вершине холма у одинокого дерева, а вместо корней у каждого дерева – иероглиф «ван». Когда Бо зажигал огонек, три лисицы как будто бы оживали, наливались сияющей, рубиновой кровью.
Насте нравилось смотреть, как оживают на лампе лисицы, как коричневый комок пузырится и выпускает серебряные шипы, пока дедушка Бо вращает иглу над огнем. Это было волшебство: и специальный серебряный поднос, и фаянсовые чашечки с иероглифами, и старинная длинная трубка из бамбука – все было волшебным. И потом, когда Бо, полулежа на кане, засовывал поджаренные шарики в чашечку трубки, он окутывался волшебным, пахучим дымом, и в этом дыму Настя угадывала фигуры летучих мышей, людей, и лисиц, и тигров, и они волшебно перетекали, превращались друг в друга.
Когда дым рассеивался и чудесные звери рассыпались бледными клочьями, дедушка Бо оставался лежать на кане; он как будто бы спал, но не до конца. Настя знала, что, если заговорит с ним, он ей ответит – из какого-то другого, соседнего мира, из старинной сказки, из полусна. Дедушка Бо очень мало спал. Не как все люди – гораздо, гораздо меньше. Ей иногда казалось, что он хоть немножечко спал, только когда курил свои волшебные шарики. Поэтому Настя с ним в эти моменты не говорила, а сама с собой тихонько играла или шла к маме.
На этот раз мамы не было – ее вообще всю ночь не было: Настя проснулась в комнате одна на рассвете. Она пришла к дедушке – тот как раз зажег волшебную лампу с лисами, и в дыму, который его окутал, тоже плясали и сплетались хвостами лисы. Так что Настя придумала игру, как будто серый кусочек меха, который ей недавно отдала мама, был зайцем, а она на него как будто охотится. Она зашвырнула мех в дальний угол харчевни, потом бросилась за ним следом на четвереньках, накрыла ладонью, сжала мягкий комочек в пальцах… И вдруг почувствовала, что ей мучительно хочется не в игре, а по-настоящему преследовать кого-то живого, пушистого, теплого, напуганного, с панически бьющимся сердцем, и поймать его, и прижать к холодной, влажной земле, и обнюхать, и придушить… Она в ужасе отшвырнула кусочек меха.
– Бедный зайчик, прости, я тебя не обижу!
Дедушка Бо приподнялся на локте и посмотрел на Настю волшебными глазами – они всегда у него становились такими, когда он возвращался из соседнего мира; наверное, там у всех были мудрые, мечтательные глаза с очень маленькими зрачками.
– Кто ты в этой игре? – спросил ее Бо.
– Я – лисичка…
– Почему?
– Лисы ловкие, сильные, быстро бегают… – как всегда в разговоре с дедушкой, Настя перешла на китайский.
По-стариковски крякнув, Бо слез с кана и прошаркал к ней.
– Человек тоже может быть ловким и сильным. Сильнее зверя. В человеческом теле заключена огромная сила.
– В моем теле нет силы. Мама боится, что я заболею и умру.
– Сила есть в тебе. Нужно просто ее пробудить и напитать энергией ци. Нужно делать специальные упражнения. Тогда не умрешь.
Бо сел в позу лотоса и закрыл глаза, Настя повторила за ним. Ей нравились его упражнения. Например, нужно было дышать животом, причем так, чтобы вдох был коротким, а выдох длинным. И при этом совсем-совсем ни о чем не думать. Только наблюдать за вдохом и выдохом. Дедушка Бо называл это утробным дыханием. Он говорил, что наблюдать, но не участвовать – значит быть нерожденным, а нерожденный не умирает. Он говорил, утробное дыхание – шаг к бессмертию.
Настя не понимала, что значит наблюдать, но не участвовать, и ей почти никогда не удавалось совсем ни о чем не думать, но зато очень нравилось представлять себя нерожденной, да к тому же еще бессмертной.
Дедушка Бо говорил: чтобы стать бессмертным, нужно сначала остановить свои мысли, потом дыхание, потом сердце, а потом освободиться из плена своего тела. Оказаться снаружи. Быть не рисом, но паром над чашей с горячим рисом. Настя знала, что из этих обозначений – пара и риса – складывался иероглиф жизненной силы Ци.
В этот раз у Насти получалось особенно плохо. Мысли, разные – про опухшего Прошку, про камни, про пчелиные соты, про ведьм, про войну, про отца, который никогда с войны не придет, про проклятое болото, про раздавленных солдатскими сапогами червей и слизней, и про черного молодого коня, и про старую белую лошадь, и про маму, которая куда-то ушла среди ночи, про подаренный Прошкой крестик, и снова про ведьм, и про Шутова, который ушел на болото, и еще про какие-то темные, пахучие норы… эти мысли не получалось остановить, и они роились в голове потревоженными, разъяренными, гудящими пчелами. А потом они как будто вдруг разом вонзили ей в мозг свои жала – и стихли, и остались только короткие вдохи и длинные выдохи. И там, внутри своей головы, в густой, как мед, пустоте, она услышала голос, и он сказал на древнем, но почему-то понятном ей языке: