– Где моя Глашенька? Что ты сделала с моей доченькой, ведьма? Я убью тебя, тварь!
Все так мучительно и невозвратно забылось – нежные руки, объятья, улыбки, годы любви, и вышитые на платье ромашки, и чудесное исцеление порванного уха Месье Мишеля… Все это было, но задохнулось в кошмаре последних дней жизни мамы – когда та уже совсем перестала узнавать Глашу и считала ее подменышем, оборотнем, прикидывающимся ребенком…
Она вдруг почувствовала, что в комнате кончился воздух. Вот это ее ощущение притворства, фальши, подмены в каждом предмете – не признак ли подступающего, такого же, как у мамы, безумия?
Хватая ртом воздух – нет, именно что не воздух, а то, чем он притворялся, – Аглая огляделась в поисках чего-нибудь настоящего. Какой-то опоры. Какой-то точки отсчета. Уперлась взглядом в мухоморы в тарелке на подоконнике. Они единственные, пожалуй, уже не скрывали своей истинной губительной сути: пупырчатые шляпки в сахарной воде облеплены дохлыми мухами. Они – приманка, сладкий соблазн, и они же – яд, ловушка и смерть…
Она почувствовала прилив тошноты и метнулась к кровати, на ходу закатывая рукав. В конце концов, это просто невыносимо. Сколько она должна себя мучить?! Ведь облегчаем же мы боль телесную. Так отчего же надо стыдиться, когда хочешь облегчить боль души?
– Я не воровка, я взяла совсем мало, – шепнула она тому, кто за ней наблюдал и читал ее мысли. – Один-единственный шприц с трехпроцентным раствором…
Для дяди Иржи это пустяк, он даже и не заметит, а для нее – облегчение. Она не морфинистка. Это просто средство от боли. Ее просто мучает этот проклятый отцовский дом, построенный в проклятом, богом забытом месте…
…Облегчение пришло почти что мгновенно, вместе с чувством полета. Она откинулась на подушки, одновременно паря и будучи неподвижной, и через щели меж тяжелых век наблюдала, как то, что мучило ее и казалось поддельным и отвратительным, наполняется цветом и смыслом, как впитывающая повязка на ране наполняется кровью…
Спустя полчаса она поднялась, подошла к мольберту и макнула кисть в китайский красный. Несколько раз махнула кистью, брызгая краску на холст. Повторила то же самое с черным. Она назовет эту работу «Душа расстается с плотью». Нет, лучше так: «Рождение черного жемчуга из киновари». Все-таки морфий, что ни говори, незаменимый помощник для человека духовного, творческого…
Она отошла от мольберта и склонила голову набок, оценивая картину. Ей удалось ровно то, что она задумала: минимальными средствами, кистью воздушной и легкой, передать глубочайшее, заповедное таинство…
…В дверь постучали. Три медленных тука, а после быстрое двойное тук-тук. Аглая застыла. Господи, лишь бы жив. Она все бы ему простила. Стук повторился. Это был их с отцом условный сигнал.
Глава 18
Желтое солнце медленно тонет в трясине, и тень от жерди, которой я нащупываю твердую почву, такая длинная, что почти дотягивается до моей цели – каменистого холма с раскидистым деревом на вершине. Мне вдруг кажется, что этот холм с точно таким же деревом я уже видел раньше, на картине или на фото, – но, наверное, это дежавю оттого, что я пялюсь на холм уже пару часов.
Больше здесь зацепиться взглядом практически не за что. Только плоская, нежилая, зелено-бурая топь, из которой косо торчат рогатый череп и часть скелета затонувшего лося. Меж ветвистых рогов, как в кроне мертвого дуба, пристроился ворон. Методично выклевывает из глазниц остатки иссохшей плоти. Заметив меня, он наклоняет голову набок и внимательно следит за моими перемещениями круглым змеиным глазом. Явно пытается оценить свои шансы полакомиться человечиной сегодня на ужин.
Когда я приближаюсь, ворон недовольно снимается с места, отлетает метра на полтора и усаживается на торчащий из ряски холмик. Вероятно, шансы он оценил как высокие. Я приглядываюсь к лосиным останкам. Между белых ребер торчит стрела. Вынимаю бинокль. Чуть в стороне, в зарослях камыша, – похоже, замаскированный арбалет. Или даже парочка арбалетов. Я осторожно погружаю жердину в полужидкое месиво, неторопливо шарю, тяну – и на свет является тонкая, прочная нить, с которой капает грязь. Она тянется к арбалету. Ловушка.
Снова шарю жердью в болоте, разыскивая другие нити, ведущие к арбалетам. Их нет. В метре от меня – с виду вполне надежная, покрытая мохом кочка, именно на ней сидит ворон. Но что-то мне в ней не нравится. Как будто она притворяется не тем, чем является. Я осторожно трогаю ее палкой – ворон сварливо каркает и перелетает обратно на череп лося. Кочка устойчивая, вниз не уходит. В этом болоте я уже наступил на сотню таких же кочек. Но она все равно мне не нравится. Необъяснимое чувство. Возможно, просто усталость. Я снова тянусь к ней жердью – но на этот раз не ощупываю, а наношу ей удар. Из болотной жижи выскакивают остро заточенные бурые колья. Один из них пропарывает кочку прямо по центру. Если бы я ступил на нее, я был бы насажен на кол.
– А ты знал, Циркач, что трясина засасывает живое, но не трогает мертвое?
Флинт сидит, свесив ноги, на костяной шее лося. С интересом изучает арбалетную стрелу, торчащую у того между ребер. Вынимает, прилаживает к дырке у себя в животе – сосредоточенно, будто примеряет сапог, – аккуратно проталкивает; наконечник высовывается из спины.
Я прощупываю жердиной пространство вокруг ловушки из кольев: палка всюду с чавканьем погружается в жижу, твердой почвы тут нет. Кроме, собственно, распоротой колом кочки.
– Не, Циркач, не лезь туда. Иди назад. Дохлый номер.
– Я уже ее обезвредил.
Осторожно переношу на кочку правую ногу, осторожно берусь рукой за один из кольев – и он тут же проваливается обратно в трясину, а из зарослей камышей раздается теньканье тетивы.
Говорят, перед смертью замедляется время, чтобы дать человеку возможность вспомнить все совершенные им грехи. Врут. Оно замедляется в пику смерти, чтобы дать человеку фору. Тратить фору на воспоминания о грехах – дохлый номер. Медленно, как во сне, вылетает из арбалета стрела. Медленно летит ко мне над болотом. За это время я успеваю сместиться корпусом вбок, толкнуться ногой и жердью и отпрыгнуть с траектории стрелы в сторону. Теперь я тоже медленно лечу, уклоняясь от медленно летящей стрелы. И моя жердь тоже медленно летит в сторону, потому что я ее выронил. Мы на секунду встречаемся в воздухе – я и стрела. Она проходит ко мне впритирку, вырывает клок моей гимнастерки и с этим кусочком ткани падает на поверхность трясины, как подбитая хищная птица с добычей.
Я тоже падаю. Но, в отличие от стрелы, начинаю сразу же погружаться. Я сбрасываю со спины вещмешок и пытаюсь принять горизонтальное положение, чтобы распределить массу тела, но от каждого движения только быстрее иду ко дну – вертикально, штопором.
– Не бзди, Кронин, – Флинт смотрит на меня сверху вниз.
Он стоит на поверхности, а я в трясине уже по пояс. У него над головой – стремительно темнеющее небо с бледной, оборванной с одного краю нашивкой луны. Флинт протягивает мне руку, и я судорожно пытаюсь за нее ухватиться – но между пальцев сочится холодный туман, а я от резкого движения погружаюсь уже по грудь. Флинт рассыпается серыми клочьями тумана, они, сгущаясь, дрожат над болотом.