В компании наших сопровождающих многие были красивыми блондинами, и даже те, кто такими не являлся, выглядели благородно и героически, как резные фигуры на носу кораблей викингов; он же был маленьким, семидесятиоднолетним, некогда красивым и темноволосым евреем из Бруклина. Но почему-то они сразу прониклись друг к другу безграничной любовью, и их обмен любезностями длился на протяжении всего пути по коридору аэропорта, длинному, как шведский стол. «Любите меня», – казалось, умолял он, глядя на них счастливыми и уставшими после долгого перелета глазами.
Да, мы будем любить вас, мистер Йозеф Каслман, отвечали финны, если вы ответите нам тем же.
И разве можно было его не любить? Они ведь сами его выбрали – дряхлые старики из Финской литературной академии и те, что помоложе, хипстеры, которым едва перевалило за шестьдесят. Джо, кажется, ничего вокруг не замечал, так ударил ему в голову торжественный прием; он всегда именно этого и ждал, мечтал выйти из самолета, и чтобы его встретили, как «Битлз» в США. Хотя он-то, конечно, мечтал, что, как «Битлз», спустится по металлическому трапу прямо на летное поле; его поредевшие волосы будут развеваться на ветру, и он помашет рукой собравшимся внизу. Но наш самолет подъехал к рукаву, застеленному ковролином, и мы вышли по нему в пустынный утренний терминал, находившийся за городской чертой – стерильное белое пространство с льющейся из динамиков потусторонней супермаркетной музыкой, которую время от времени прерывал убаюкивающий роботоподобный женский голос, на непонятном европейском языке объявляющий время отлета и прилета, а потом вдруг по-английски вызвавший господина Кести Хюннинена к багажной ленте, где его ожидали встречающие.
Мы прошли мимо магазинов беспошлинной торговли, киосков и подсвеченных панно на стенах, изображавших пейзажи прекрасной Финляндии. Джо был приветлив и мил с подходившими журналистами и чиновниками из правительства с бейджиками, на которых красовались их уменьшенные копии, но я знала, что все, что они говорят, аккуратно формулируя свои мысли по-английски, пролетает у него мимо ушей; он был опьянен и в эйфории ничего не замечал.
Я подумала о том, как начиналась его жизнь, о женском царстве в бруклинской квартире, о его первом неудачном браке, втором долгом браке и его карьерном восхождении, случившемся именно в этот период. О детях – о наших детях. До того, как они появились, я не представляла, что это значит – дом, полный детей. У меня иногда возникало желание завести малыша, но я боялась. Мое желание иметь детей было неразрывно связано с потребностью осчастливить Джо. Эти два стремления были неразделимы; заглядывая в воображаемую коляску, где лежал мой будущий ребенок, я видела большую голову Джо, выглядывающую из-под детского одеяла.
Но когда наши дети родились, они стали собой, а не им. Каждый из них оказался индивидуальностью. Сюзанна, наша первая дочь, как все первенцы, буквально купалась во внимании. Помню, она заходила на кухню, где я жарила бараньи отбивные, и объявляла: «Мама, помогать!», зная, что еда предназначается Джо, работавшему в спальне.
– Хорошо, малышка, помогай, – отвечала я, и Сюзанна поддевала отбивную на горячей сковородке и перекладывала ее на тарелку, а потом украшала мятыми бумажками – «цветочками». Она брала тарелку и торжественно несла ее по коридору, стучалась в дверь спальни ногой, и я слышала, как они переговаривались: рассеянные слова отца, капризные мольбы дочери – «папочка, ну посмотри на тарелку, посмотри!» Его голос быстро менялся, он громко хвалил ее, и она успокаивалась.
Меня она любила; его боготворила. Я не возражала и в ее присутствии всегда расслаблялась; меня умиротворял ее запах, гладкая кожа, лихорадочный восторг при виде всего нового. Если бы у нее был хвостик, она бы виляла им постоянно. Когда меня не было рядом и я была занята делами – а это случалось часто, – я оставляла ее с няней, и лицо ее принимало трагическое выражение. Меня это убивало.
Ее сестра Элис вышла крепкой, спортивной и более независимой. В отличие от сестры, она не была красавицей, выглядела максимум что румяной и здоровой, а тело у нее было миниатюрное и сильное, как когда-то у Джо. Ее светло-каштановые кудри мы стригли коротко, под древнеримских юношей. В подростковом возрасте стало окончательно ясно, что Элис лесбиянка; до этого она годами телеграфировала нам об этом, влюбляясь в молодых учительниц типажа «инженю», заклеивая стены спальни плакатами длинноволосых рок-музыкантш и теннисисток, этих амазонок с мускулистыми бедрами, нелепо торчащими из-под коротеньких белых юбочек. Когда все окончательно выяснилось, я вздохнула с облегчением, а Джо удивился и, кажется, воспринял это как личную обиду.
– Мне нравятся девушки, – выпалила она однажды вечером ни с того ни с сего, на кухне.
– Что? – встрепенулся Джо, который сидел за столом, уткнувшись в газету.
– Мне нравятся девушки, – храбро повторила Элис. – Ну, вы понимаете. Нравятся.
Холодильник вдруг ожил, защелкал и начал усердно морозить лед, словно желая избавить нас от неловкой тишины.
– О, – Джо замер на стуле. Мое сердце бешено забилось, но я подошла к Элис и обняла ее. Сказала, что рада, что она нам призналась, и спросила, есть ли кто-то, кто ей особенно нравится. Да, ответила она, но эта девушка ужасно с ней обошлась. Мы вежливо поговорили пару минут, а потом она ушла в свою комнату.
– Ты тут вообще ни при чем, – объясняла я Джо тем вечером в кровати; мы гневно перешептывались. Даже наши разговоры о детях так или иначе всегда сводились к его персоне.
– Да, я понял, – ответил он. – В том-то и проблема.
– Не хочешь ли ты сказать, что, по твоему мнению, в своих сексуальных предпочтениях твоя дочь должна ориентироваться на тебя?
– Нет, – ответил он, – вовсе нет. Ты – мать. Ты не можешь понять, что я чувствую.
– Да прям, – ответила я, намекая, что матери, вообще-то знают все; мать – всезнающий рассказчик семейной истории.
Дэвид, наш младший и самый проблемный ребенок, так и не смог до сих пор понять, что делать со своей жизнью. Мы с Джо не уставали надеяться, что все у него получится, но зря обманывали себя. У Дэвида не получалось почти ничего, и с каждым годом мы все яснее это осознавали; жизнь его проходила бестолково.
Но мы все равно его любили. Мы любили их всех, Джо и я, хотя каждый по-своему. Любовь к нашим детям поступала по двум разным каналам: от меня – относительно ровным потоком, а от отца – когда тот удосуживался вспомнить, что надо хоть на миг забыть о самом себе и любить детей. Он почти всегда был рассеян, погружен в свою работу и почести, которые накапливались, как слой выпавшего снега. Мы же с детьми стояли в стороне и наблюдали, как признание Джо растет.
И вот сейчас наконец оно доросло до самой Финляндии. Страна эта оказалась на удивление милой, свежей, бодрой. Раз в год ее бесцеремонно ворошили, заставляя пробудиться ото сна: «Вставай! Вставай! Едет важный гость!» Пока мы и наши сопровождающие из издательства шли по аэропорту, я поняла, что, если захочу, легко смогу исчезнуть в диких лесах Финляндии, и никто меня никогда не найдет. С моими светлыми волосами и бледной кожей я вполне сойду за местную. Я быстро стану здесь своей, все решат, что я одна из них. Как здорово будет начать здесь новую жизнь, в которой все будет меня удивлять, и не возвращаться через неделю в дом в Уэзермилле, Нью-Йорк, с моим большим дитятей-мужем, моим гением, моим собственным лауреатом Хельсинкской премии.