С тех пор даже его милый характер круто изменился: он стал угрюм, резок, вспыльчив и нетерпим; особенно удивили всех его крайние политические убеждения, появившиеся у него как-то вдруг, с ним этого вопроса избегали касаться…
Нередко приходилось слышать со стороны:
– Скажите, что такое произошло с Серовым? Его узнать нельзя: желчный, раздражительный, угрюмый стал…»
Да, эти месяцы были для Серова поистине временем переоценки ценностей. Но утверждение Репина, что «крайние политические убеждения» появились у него «как-то вдруг», не совсем соответствует действительности.
Репин очень поверхностно знал характер своего ученика. Он был, так сказать, интуитивным психологом. Его озаряло, когда он писал портрет, озаряло помимо его воли. Умом же он характер человека не понимал. «Его кисть была правдивее его самого», – писал о Репине К. И. Чуковский.
Кроме того, Репин с Серовым в последние годы был связан мало, жили они в разных городах, а когда Серов приезжал в Петербург, он чаще бывал с «Бенуашкой» и «Филосошкой», которых Репин терпеть не мог, а если и заглядывал в Академию, то главным образом к Матэ.
Впрочем, и новые друзья Серова – Бенуа, Философов и другие – также не пользовались его откровенностью, хотя в неизбежно возникавших конфликтах, вызванных демократизмом серовского мировоззрения и реализмом его искусства, они были более подготовлены к происшедшему взрыву
[57].
Материал для этого взрыва копился в сознании Серова давно, может быть, с первых лет его жизни. Как ни противился он, занятый своим искусством, влиянию матери, ее политическим увлечениям, они не могли не возыметь действия, так же как и общение со вторым мужем Валентины Семеновны Немчиновым, который, как известно, подвергался преследованиям полиции и был выслан из Киева. Затем общение с семьей Симонович, людьми безусловно прогрессивных по тем временам взглядов…
Разумеется, в молодом Серове, находившемся под влиянием Врубеля, увлеченном своими занятиями в Академии, постижением системы Чистякова, невозможно было угадать будущего человека «крайних политических взглядов». Больше того, он сам внешне и внутренне сопротивлялся проникновению политики в сферу своих интересов и в сферу искусства вообще. «Кто его просит, – говорил он о Михайловском, – соваться не в свое дело? Что он понимает в художестве? Пусть пишет о своем Марксе».
Итак, ему все равно: Михайловский ли, Маркс ли – все это политика, в тонкостях которой он не разбирается и разбираться не желает. Художник должен заниматься только искусством, что бы там ни происходило в мире. Кесарево – кесарю, Божье – Богу.
Но он художник, чуткий художник, у него обостренное восприятие действительности. Кроме того, у него сердце, которое не может равнодушно переносить чужих страданий, хоть сердце это и скрыто от посторонних плотной оболочкой внешней суровости и скепсиса. И поэтому, хотел того Серов или не хотел, окружающее вторгалось чем дальше, тем все более властно в его жизнь и в его искусство. Сначала это вторжение выражалось только появившимися у него в Домотканове симпатиями к простому народу. Он и там поначалу немного иронизировал по поводу педагогических увлечений своей тетки, но как-то незаметно сам втянулся в круг интересов семьи Симоновичей-Дервизов, в их общение с крестьянами.
Плодом этого общения и этой симпатии были его картины «Баба в телеге», «Баба с лошадью», «Октябрь». Но это пока лишь пассивное сочувствие крестьянам. Протеста против положения, в котором они находятся, здесь нет.
В 1891 году Валентина Семеновна уехала в Поволжье, где разразился голод. Она поселилась в деревне Судосево Симбирской губернии, организовала там столовую, ясли, а после того, как голод был ликвидирован, осталась в Судосеве, где занялась тем, что считала целью своей жизни, – пропагандой музыки среди народа.
В конце мая 1892 года Серов поехал к матери. Здесь он впервые увидел плоды ее труда, и всегдашняя его ирония сменилась уважением, почти восторгом перед деятельностью Валентины Семеновны. Это не то что нигилистические увлечения ее молодости, это не надуманная педагогическая метода или интеллигентская община в Никольском. Здесь было действительно сделано нечто полезное. Были спасены от голода, а может быть, от голодной смерти сотни людей. Столовые в Судосеве, а потом и в других деревнях были организованы хорошо, толково. Ясли для детей-сирот – также. Крестьяне очень доверяли Валентине Семеновне, называли ее мамашей. И в письме Серова к жене появляются уже такие слова, с которых и начинается ощутимый пока лишь самыми близкими перелом в его сознании. «Да, цель этого дела и доверие со стороны народа завлекает и увлекает очень, настолько, что, если бы я счел нужным отдаться этому делу, то, пожалуй, отдался бы ему почти так же ретиво, как мама».
Не сразу пережитые Серовым впечатления нашли выражение в его творчестве. Но раньше или позже это должно было случиться. И это случилось, конечно. Чуткий художник всегда подсознательно чувствует приближение бури и отзывается на это предчувствие тоже подсознательно. Какие-то мелкие, еле уловимые факты оседают в его мозгу, наслаиваются там, сталкиваются друг с другом. Он не отдает себе отчета в том, как это происходит, он не всегда в состоянии анализировать, как родилось это предчувствие, но, родившись, оно овладевает им, и от него невозможно избавиться. И тогда в какой-то форме оно всплывает в его творчестве.
«Пришло время, надвигается на нас всех громада, готовится здоровая сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку». Эти слова написаны Чеховым в 1900 году, за пять лет до революции, которую ему не суждено было увидеть.
За два года до того, как Чехов написал эти слова, в 1898 году, у Серова появляется совершенно неожиданный для него мотив: «Приезд жены к ссыльному», а еще через год «Пахарь» – крестьянин, идущий за сохой.
Но наиболее значительная вещь, написанная под влиянием подобных настроений, – «Безлошадный».
Самая страшная трагедия русского крестьянина – потерять последнюю лошадь, остаться «безлошадным», стать полунищим, а может быть, нищим, бросить все, что долгие годы связывало с родным местом, клочком земли, единственной собственностью, и уйти куда глаза глядят, в неведомое, в страшный, пугающий неизвестностью город. И это еще ничего, если человек молод, а если он старик… Серовский «безлошадный» – старик. У него тощая седая борода, старенький тулупчик, драные валенки, он забыл надеть свой треух, запахнулся в тулуп, выбежал, увидев, как пала на снег его кормилица. У него озябли руки, он греет их в рукавах и все никак не может оторваться от зрелища своей беды, он дрожит от холода и шамкает что-то своим беззубым ртом. И вороны уже окружают труп, сидят на снегу, на кольях плетня, от нетерпения перелетают с места на место, ждут, когда уйдет человек.