– И чего, ближе врача не нашлось, чтоб лошади ногу прооперировать? – удивилась Нинка.
– Видимо, они решили, что я сделаю это неплохо, – усмехнулся Герман.
Нинка смутилась.
– Ну да вообще-то… – пробормотала она.
Ничего она не знала ни про кого, кроме себя! Ни про что, происходящее в жизни людей, которые любят ее и о ней тревожатся, не знала она ни капельки.
– Брось переживать, Нинка, – сказал Герман. – Откуда тебе мои профессиональные подробности знать? У меня диссертация была как раз по таким операциям, – объяснил он. – Я после Ветеринарной академии в аспирантуру собирался поступать, но мама моя заболела, и пришлось домой вернуться. Пока Моршанской ветстанцией заведовал, с лошадиными травмами, конечно, напрактиковался, вот и диссертация.
Рассказывая все это, Герман ловко извлекал устриц из раковин. В отличие от Нинки, ему это, похоже, не доставляло затруднений.
Диапазон его был широк чрезвычайно. Это тоже бабушка Таня говорила, про его диапазон, вот точно такими словами; Нинка только теперь вспомнила.
Она попыталась проделать с устрицей то же, что и Герман. Ракушка тут же выскочила у нее из рук, как живая, и, будто по льду, сквозанула по полу.
– Ну вот почему у нормальных людей все руками получается, а у меня все через жопу? – рассердилась Нинка. – Даже есть толком не умею!
– Ничего, научишься. – Глаза Германа смеялись, но как-то не обидно. – Невелика премудрость, устриц есть. Нинка, Нинка! – подбодрил он, заметив, что она все равно сердитая. – Да я знаешь, как долго к здешней жизни не мог привыкнуть!
– Ну да? – не поверила она. – Вы, по-моему, все можете. А к чему особенно привыкнуть не могли? – с интересом спросила она.
– К сети условностей. Она же здесь почти непроницаема. И постороннего человека, конечно, раздражает. Помню, меня директор клиники, в которой я стажировался, пригласил однажды поужинать. И вот сидим мы, беседуем, и я не то что чувствую даже, а прямо вижу, как изо всех сил он старается, разговаривая, ничего существенного не рассказать. И не о себе – это бы еще ладно, о себе-то, может, и в самом деле особо распространяться не стоит, – но, главное, о мире, о жизни ничего существенного он мне сказать не хочет. Просто поддерживает беседу в хорошем тоне. И понимаю я, беседуя с ним таким образом: что для него достойная сдержанность, то для меня дикая скука. И кто из нас прав? Никто. Тюрбо тебе несут, – заметил Герман. И заключил: – В общем, французы люди как люди, не ангелы. Но вот то, что Чехов писал – помнишь? – чувство личной свободы, которое во французах заметно сильнейшим образом… Это вызывает и уважение, и восхищение.
Что там Чехов писал про личную свободу, Нинка не только не помнила, даже и не знала. Но все, что говорил Герман, она впитывала жадно, как новенькая губка. Даже на тюрбо, которое оказалось обыкновенной рыбой, почти не обратила внимания.
– А как вы все-таки здесь привыкли, Герман Тимофеевич? – спросила она, все же принимаясь за тюрбо.
– Как все, – пожал плечами Герман. – После определенного усилия.
– В смысле?
– В смысле, поехал как-то в Ниццу на «Битву цветов». Это у них там такой весенний карнавал. И вот стою я в огромной толпе, народ кругом хохочет, пляшет – веселится, в общем, на полную катушку. А мне не то что не весело – скучно, неловко. И такая меня, знаешь, взяла от этого злость! На себя, – уточнил он. – Что ж я, думаю, глуп как-то особенно или уныл? Что ж я стою, как индюк надутый?
– И чего вы сделали?
От жгучего любопытства у Нинки опять зачесался нос. Точно как у Жан-Люка.
– В принципе, ничего особенного. Но для меня тогдашнего – зажатого, настороженного – это было довольно существенное усилие. Выпиваю огромный бокал вина и иду широким шагом к барабанщикам. Были там чернокожие швейцарские барабанщики. Орали они как полоумные, плясали. Ну и я с ними поплясал, поорал. Тут и хмель меня наконец накрыл. А по улице длиннющая платформа ехала. На ней девушки красивые в старинных костюмах, корзины с цветами… И одна девушка бросила мне роскошнейшую розу. Именно мне, ну точно! А ее у меня какой-то пузатый тип попытался перехватить. И стал я за эту розу с таким азартом бороться, будто она не роза, а бриллиант. Даже с большим азартом, наверное, потому что до бриллиантов мне вообще-то дела нету. А тут – отбил розу у пузатого и преподнес пожилой даме. Как положено – на колено встал, руку ей поцеловал. А они же здесь, старушки, особо прекрасные: когда женственность так явственно соединяется с энергией жизни, это вещь неотразимая. К тому же вкус у них – смотреть приятно. На старушке той, до сих пор помню, была юбка цвета старой бирюзы. Неловкий мой поцелуй привел ее в восторг. А я вернулся домой чрезвычайно довольный своим усилием и своим маленьким, но заслуженным счастьем. Разговорился я что-то, Нинка, – с удивлением заметил Герман. – И поесть тебе не дал. Рыба твоя остыла.
– Ну так не прокисла же, – махнула рукой Нинка; она в самом деле перестала есть, слушая его. – Сейчас доем, – сказала она и вздохнула: – Я-то к Парижу, может, и привыкну. Может, и уже привыкла. А вот он ко мне – вряд ли.
– Привыкнет и он к тебе. – Герман коротко улыбнулся. – Не только он нам много дал, но и мы ему.
– Кто это – мы?
– Разнообразные русские люди. Мы его любили много, бескорыстно и страстно. А он ведь любовью живет. Так что к нам относится, как минимум, без вражды. Далеко твоя квартира? – спросил Герман. – Такси вызвать?
– Нет, я близко тут, на Бульмише.
– Тогда пешком пройдемся.
Пока шли к бульвару Сен-Мишель, Нинка рассказывала про Жан-Люка. Герман слушал без глупых вопросов и равнодушных комментариев. Впрочем, трудно было и представить, чтобы он мог быть глупым или равнодушным.
– Вся надежда, что природная жизнерадостность сформирует у него сильный характер, – сказал он наконец. – У твоего Жан-Люка, я имею в виду. Я в глухой деревне вырос, и жизнь там была беспросветная, но меня любили – отец, мама, – и беспросветности я поэтому не чувствовал. А у него – видишь как… Смотри, не стесняйся, если тебе деньги для него будут нужны.
– Ладно, – кивнула Нинка. – Спасибо, Герман Тимофеевич.
В квартиру он заходить не стал: Ангела, вместе с которой Нинка ее снимала, наверняка уже спала.
Поднявшись к себе в комнату, Нинка долго стояла у окна и смотрела, как идет он по бульвару Сен-Мишель.
Он шел неторопливо и легко, со свободной непринужденностью мужчины, который знает, что этот город жив в том числе и его любовью и благодарен ему за это.
Нинка смотрела на него не отрываясь. Она и не думала никогда, что это такое захватывающее зрелище – русский человек в Париже.
Глава 4
«Я наступила второй раз на те же грабли. Кто мне сказал эту поговорку? Да, Нина, конечно. Очень точно. Русские поговорки вообще точны. Только обычно грубы и беспощадны. Что ж, возможно, житейская мудрость и должна быть такой. А грабли, надо признать, бьют очень больно. Даже странно, что на них можно наступить второй раз. То есть странно, что именно я оказалась на это способна».