— Если тебе кровать не нужна, то я продам ее, — шутила матушка. Черта с два она избавилась бы от этой отличной, крепкой кровати, которую ее отец собрал еще в восьмидесятых.
Стас зашел в комнату и закрыл дверь на разболтавшуюся от периодических матушкиных атак щеколду. Швырнул рюкзак к шкафу. Дверца была приоткрыта, оттуда чудом не вываливались три розовых зайца и пакет, куда Стас складывал свеженьких, изувеченных. Завтра Даня отдаст еще одного, и компания станет плотнее.
Его маленькое расследование зашло в тупик. Он искал в розовых зайцах символизм, надеясь понять мотив того, кто десять лет спустя начал снабжать его новыми. Заяц Сандры Ванны символизировал страх, что подобное может произойти с ее собственными внуками. Заяц безымянной цветочной девушки — приятное сочувствие с безопасного расстояния, не требующее личного участия. После разговора с отцом Стас выяснил, что его заяц был символом равнодушия, за которое испытываешь неловкость — но ничего не можешь с этим поделать.
Стас лег на пол и раскинул руки ладонями кверху. Потолок поприветствовал его знакомыми трещинами и потеками. Люстра с этого ракурса напоминала бесформенное многоглазое чудовище. Стас закрыл глаза, представляя, что персидские маки под ним оживают и сначала аккуратно, а потом все настойчивее тыкаются лепестками в кожу рук, пытаясь пробить ее. Это было бы прекрасно, если бы в его раскрытых ладонях жили цветы. Если бы он весь стал огромной цветочной клумбой!
«В чем смысл твоей жизни?»
«Я огромная цветочная клумба».
«Думаешь, оно стоило того?»
«Возможно. Людям нравятся цветы».
«Ты уверен, что не зря переводишь кислород?»
«Гораздо меньше, чем когда был человеком. И даже немного выделяю».
Удивительно. Стасу — цветочной клумбе, в отличие от Стаса-человека, было что сказать в свою защиту. И пока он, прячась в безопасной тьме по ту сторону век, придумывал другие веские аргументы от лица этой новой личности, слезы продолжали катиться из его глаз по совершенно банальной, земной и человеческой причине.
Папа совсем его не любил.
12
Мечты о Сорбонне
Пассажирский лифт в их подъезде меняли. Процесс был небыстрый, поэтому уже который день по всему дому разносился унылый шансон из притащенной мастерами магнитолы. Второй лифт, грузовой, держали на последнем этаже. Даня решил подниматься к себе на седьмой пешком. Не настолько это и высоко, особенно учитывая, что он и так старался сдерживаться и не подпрыгивать при ходьбе.
Наверное, он был счастлив. Даже Шприц и новое игрушечное послание для Стаса не смогли это из него вытравить. Он думал о Свете, десятки раз прокручивая в голове их разговор, переживая, не сказал ли чего лишнего, не испортил ли о себе впечатление. Он не был уверен, что нравится ей так же, как она нравится ему. Возможно, она видит в нем хорошего друга. Но если есть шанс, что хоть словом, хоть жестом Света выдаст, что он мог бы стать для нее чем-то большим, он будет начеку и заметит это.
В прошлых и единственных отношениях инициатива всегда исходила не от него. Даня рано освоил углубленную школьную программу по всем предметам, играл на двух музыкальных инструментах, свободно говорил на трех языках, проплывал стометровку за минуту и десять секунд и понимал, как вести себя с лошадью, чтобы та позволила ее оседлать. Он никогда не боялся браться за задачи из известных ему областей, зная, что впереди — привычный успех и довольная мамулина улыбка. Но что делать со своей романтической заинтересованностью, Даня не знал. Его представления были шаблонны, и он не думал, что стоит им доверять, хотя и успел составить смутное подобие шаблонного плана.
План упирался в стипендию. Скорее бы ее начислили. Он бы позвал Свету в кино. Или на суши — под видом «отдать долг». Так бы она поняла, что он к ней неравнодушен. И получила бы возможность выразить свою симпатию к нему. Или — Даня боялся этого, но допускал — ее отсутствие.
Ключ бодренько провернулся в замке — клик, клак, клак, — и Даня оказался в темном коридоре места, которое больше не могло быть для него домом. Каждый раз, заходя в квартиру, он ощущал эту непреложную истину болезненно и остро. Но сейчас было не до того. Дурацкая улыбка никак не хотела сходить с Даниных губ. Он щелкнул переключателем, и коридор вспыхнул искусственным желтым светом.
Посреди него застыла Юлька. В ее руках был металлический поднос. С ажурными ручками, за которые было так неудобно держаться, с прорезиненным дном, на котором три котенка — рыжий, черный и белый — умильно устроились в корзиночке с ромашками. Даня без труда мог перечислить все, что на нем лежало. Заварной чайничек из китайского фарфора, внутри — ароматный чай с бергамотом; чашка и блюдце из того же сервиза; чайная ложечка с эмалированной ножкой; два кубика рафинада и две мягкие ракушки печенья мадлен с шоколадной крошкой.
Когда-то это была Данина обязанность — приносить мамуле ее вечерний чай. При виде Юльки, бледной, почему-то испугавшейся его возвращения, Дане вдруг захотелось шугнуть сестру, отобрать поднос со всем содержимым и расколошматить его о стену. Или самому отнести в комнату за витражной дверью, поставить на столик у кресла с лакированными подлокотниками.
Он так и не понял, чего хотелось больше.
— Привет, — сказал он, принимаясь за шнурки.
— Привет, — слабым эхом отозвалась Юля. Но не спешила уходить.
Даня поднял глаза и увидел, что она опасно держит поднос одной рукой, пока второй прячет что-то в карман темно-зеленого домашнего платья.
— Что там у тебя?
— Ничего, — пискнула Юля и быстро, будто специально, чтобы он не успел сказать что-то еще, постучала в витражную дверь.
Она нырнула внутрь, прикрыв дверь за собой, а когда Даня, уже переобувшись и помыв руки, направился к себе, вынырнула обратно и объявила:
— Мама просит тебя зайти. На минуту.
— Что? — Коридор вдруг стал в два раза уже. Даню бросило в жар.
— Зайди, — повторила Юлька и ушла, оставив витражную дверь приоткрытой.
Мамулина гостиная была самой большой комнатой в этой квартире. И самой магической. Все здесь дышало Францией, любимой мамулиной страной: от бутылок французского вина в баре за стеклом и фотографий из их с папой медового месяца в Париже до статуэток в стиле рококо, собиравших пыль в серванте, и старинного патефона, с которого часто звучала Эдит Пиаф. Густо пахло духами. Запах был Дане незнаком, но он не сомневался: французские. Скорее всего, привезенные папой из командировки.
Он не заходил сюда уже несколько лет. Теперь не мог понять, скучал по этому таинственному месту последние три года — или надеялся, что день, когда он вновь перешагнет порог ее логова, не наступит.
Даня очнулся от звяканья фарфора о фарфор. Мамуля опустила чашку с чаем на блюдце и поставила на поднос. В свете двух ламп на кованых ножках ее лицо казалось желтым и зловещим, как маска мертвеца. Она накрасила губы. Интересно, специально ли для него?