– Разве? Да у меня все по-прежнему. Работаю. Живу.
О том главном, что пронизывало теперь ее жизнь, ей не хотелось рассказывать даже Тиму. Да и невозможно было об этом рассказать.
– Когда ты уже к нам приедешь?
– Скоро, Тимошка.
– Долго что-то собираешься. Даже не похоже на тебя. Хоть посмотрела бы, какое я тут хозяйство развел! – В его голосе послышались хвастливые мальчишеские нотки. – Поля бескрайние, кукуруза растет и другое всякое. Кони ходят!
– Приеду, приеду, – улыбнулась Вера. – Я же о тебе соскучилась.
Разговор давно был окончен, а она все стояла в эркере с молчащей трубкой в руке. Потом спустилась по лесенке в сад.
Мама любила белые цветы – папа для нее и посадил когда-то возле фонтана белую сирень и жасмин, чтобы все лето дом был окружен этой чистой белизной. За много лет кусты разрослись так, что теперь, июльской ночью, казались спустившимся на землю огромным облаком.
Вера села на край фонтанной чаши, подставила руку под тихую струю. В самые трудные моменты жизни у нее становилось спокойно на душе, когда она сидела вот так возле этого фонтана: когда она поняла, что беременна, и решила, что будет рожать; когда осталась без мужа, без работы, без денег; когда вдруг, так для нее оскорбительно, оборвались отношения с Кириллом; когда Тимка сказал, что уезжает в Америку…
А теперь, когда все в ее жизни вроде бы шло ровно, душа ее была охвачена таким смятением, которого не могли размыть даже эти тихие струи все уносящей воды.
И все это – смятение, и бессонница, и тоска, и тревога, и бешеный сердечный бег, – все было связано с единственным человеком. Вера и не предполагала, что с ней может происходить такое. Да с нею даже в молодости ничего такого не происходило, когда чувства просто по природе своей были обострены! И вдруг в сорок четыре года, когда первоначальная свежесть чувств давно угасла, – вдруг всю ночь ей мерещатся в бессоннице его глаза, и короткая седина на висках и над высоким лбом, и эти глубокие черточки, лучами расходящиеся по губам…
Все это было тем более странно, что с первого взгляда она не то что не влюбилась в этого Павла Николаевича Киора – она его даже не заметила. И со второго не заметила, и даже, кажется, с третьего… Хоть убей, Вера не могла вспомнить, как он выглядел не только в ночной патумской толпе, но и следующим утром на бульваре. Она смутно припоминала, что черты его лица показались ей какими-то слишком определенными, чтобы привлечь ее внимание, – в них совсем не было той мгновенно меняющейся жизни, которая всегда притягивала Верин взгляд. Что еще? Да ничего она не могла вспомнить! Ну, искал конфеты для сына – шел по бульвару, засунув руки в карманы, и, кажется, насвистывал. Да она думать о нем забыла сразу же, как только он затерялся в толпе!
И когда же это началось – когда он стал притягивать ее взгляд так, словно какой-то неодолимый магнит был запрятан в глубине его глаз? Вера не знала.
Она помнила, как вышла из своего директорского кабинета, когда он ожидал ее в приемной. Он сидел на диване и просматривал английскую газету, а когда она появилась в дверях, естественно, поднялся ей навстречу. И вот в это мгновенье, такое короткое, что его невозможно было измерить… Ей показалось, что его лицо словно бы всплывает из какой-то странной глубины, и она вдруг разглядела в отчетливом, жестком рисунке этого лица бесконечную, неизбывную усталость. Природу которой поняла уже через десять минут и все яснее понимала с каждым днем их знакомства.
Собственно, дней этих было очень мало. И знакомство такого рода, как у них, можно было считать шапочным. Павел Киор возил в Верину школу своего младшего сына. Возил именно к ней, конечно, лишь потому, что это было ему удобно: он жил рядом, здесь же в Митино. Иногда Гришу приводила нянька, женщина со внешностью детсадовской воспитательницы на пенсии, но тогда Павел забирал его после занятий, поэтому они с Верой виделись после каждого Гришиного урока.
Порой ей казалось, что это можно считать только свидетельством его отцовской внимательности, не больше. Он расспрашивал о Гришиных успехах и трудностях, и Вера видела, что, когда он слушает о трудностях, в его глазах, обычно непроницаемых, мелькает тревога. Но это было как раз вполне понятно: мальчик был мало того что поздний – Павел однажды сказал, что Гришка родился, когда ему было сорок четыре года, – но и такой, что странно было бы за него не тревожиться. Необъяснимая взрослость, хрупкая необычность Гришиного сознания пугали даже Веру, хотя для нее-то это был совершенно посторонний ребенок. Впрочем, после двух месяцев общения с ним она уже не могла утверждать это с уверенностью.
Ей казалось немного странным, что за Гришей никогда не приезжает мама. Но расспрашивать об этом хоть ребенка, хоть его отца она не находила возможным. Да и когда она стала бы об этом расспрашивать? Киор больше ни разу не предложил поехать после занятий куда-нибудь в кафе, вообще провести время вместе. Грише, Вера видела, очень этого хотелось, но чуткость этого ребенка была такова, что он никогда не заговорил бы со взрослыми на тему, которую сами они старательно обходили.
Но почему они оба ее обходили? Этого Вера не понимала.
Она видела, как иногда во время разговора с нею лицо Киора меняется: обычная суровость медленно исчезает, улыбка загорается в глазах и коротко трогает губы. Это происходило, когда Вера пересказывала какие-нибудь Гришины выдумки и говорила, что выдумки эти были сегодня совсем детскими и что ребенок от них смеялся. В эти минуты она видела, что и Павел вот-вот засмеется, и ей казалось, что искры смеха, которые мелькают в его глазах, относятся не столько к ее словам даже, сколько к ней самой, что он любуется ею, и оттого эти искры… Но уже через мгновенье черты его лица словно что-то сковывало, и Вера понимала, что приняла собственные глупые желания за действительность.
Он никогда больше не приоткрывал в себе то, что она почувствовала так ясно, когда они сидели в бывшем кафе «Север». Тогда, глядя на него, она вдруг поняла, чем так сильно, хоть и по-разному, похожи на него сыновья: упорство и способность быть главным, постоянно держа слабого в поле своего внимания, – это подспудно, но отчетливо чувствовалось в Антоне, а глубокая душевная уязвимость в сочетании с душевной же необычностью – это было то, что, усилившись, повторилось в Грише. Только в Грише эти качества были совершенно не защищены, а у его отца они скрывались под жесткой броней суровости.
И вот теперь эта броня стала совершенно непробиваема.
Одним словом, с этим мужчиной Веру не связывало ничего. А через месяц после начала Гришиных занятий Киор и вовсе исчез. Когда Вера осторожно поинтересовалась у Гриши, почему за ним теперь не приезжает папа, мальчик сказал, что папа уехал в командировку в Америку.
– Он всегда туда ездит, – сказал Гриша. – Потому что он делает самолеты «Боинги». Сначала он их здесь рисует, только не весь самолет сразу, а хвост или крыло, а потом едет в Америку и смотрит, правильно ли самолет по его рисункам делают. И еще думает, как ему нарисовать следующий самолет.