– Конечно, – вяло кивнула Тоня. – Что же еще?
– Ну, что... Можно и не рожать. Все-таки ты одна, мама твоя ведь не поможет, наверное. Ужас какой, я бы ни за что не решилась! – Иришка даже вздрогнула, видимо, представив для себя подобную перспективу. – А он кто? – осторожно поинтересовалась она. – Он про ребенка хотя бы знает?
– Не знает. У него семья. Четверо детей.
Словами все вообще-то объяснялось предельно просто. Выгляжу плохо, потому что беременная. Отец про ребенка не знает, потому что женат. Все эти причины были абсолютно правдивы, и их объяснение не требовало никаких душевных затрат.
– Господи! – Иришка даже за голову схватилась. – И как тебя угораздило в такого влюбиться?
– Почему ты думаешь, что я в него именно влюбилась?
Впервые за весь этот месяц на Тонином лице появилось подобие улыбки. Очень уж по-детски смешным было неподдельное Иришкино сочувствие.
– А иначе ты бы такая не была, – уверенно объяснила та. – У тебя задето сердце, это точно! А когда ты будешь рожать?
– Не знаю, – пожала плечами Тоня.
– Как не знаешь? А врач что говорит?
– Я у врача не была.
– Нет, так нельзя, – решительно сказала Иришка. – Все-таки роды – это опасно, по-моему. Во всяком случае, трудно. К врачу надо пойти поскорее. Хочешь, я с тобой схожу?
Может, Иришка, по свойственному ей легкомыслию, назавтра забыла бы о Тониной беременности в вихре своей увлекательной жизни, но она успела рассказать об этом маме, а уж та проявила настойчивость.
– Тонечка, – сказала Сеславинская, – я не могу относиться к твоей судьбе с равнодушием. В конце концов, ты столько лет в нашем доме как своя! Тебе надо пойти и показаться врачу немедленно. Ты такая бледная... У тебя ничего не болит?
У Тони ничего не болело, она никуда не хотела идти и никому не хотела показываться. Но когда Екатерина Андреевна все-таки, чуть не за руку, отвела ее к врачу, выяснилось, что повод для беспокойства в самом деле есть.
– Сердце у тебя явно нездоровое, – объяснил врач, не гинеколог, а терапевт, к которому Тоне пришлось пойти тоже, чтобы встать на учет по беременности. – Неужели никогда не болело?
– Никогда.
– А слабость, одышка? Чувствовала, что задыхаешься?
– Да.
Это Тоня в самом деле чувствовала, да еще как! Весь последний месяц она только это и чувствовала – что задыхается, и еще то, о чем сказала Иришка: что в сердце ей словно нож воткнули. Но она не думала, что это связано с физическим недомоганием.
Впрочем, какое именно у нее недомогание, врачи так и не определили. Они лишь качали головами и хмурились, рассматривая оттиски ее кардиограмм, потом положили ее в больницу на обследование, потом отпустили домой, но велели все равно побольше лежать и не поднимать тяжестей, потом снова положили в больницу...
– Видимо, что-то наследственное, – говорили они. – Родственники сердцем не страдали?
В том, что мать не страдала сердцем, Тоня была уверена, просто потому, что ее мамаша и слова «страдать» или «сердце» были несовместимы. Болело ли сердце у папы, она не знала. И других родственников не знала тоже.
Но вообще-то все действия врачей оставляли Тоню совершенно равнодушной. Ей было все равно, как она родит – она не ждала этого и не боялась ни за себя, ни за ребенка. Да она и не представляла его себе, ребенка. Правда, когда он начал шевелиться у нее внутри, это потрясло ее, но только потому, что было каким-то новым, очень сильным знаком того, что Кастусь остался в ней, с ней и, как она вдруг робко подумала, знаком того, что так это теперь будет до конца ее жизни.
И вот ребенок родился, и все вокруг смотрят на нее как на пришелицу с того света и говорят, что она чудом жива... Тоня и теперь не понимала, зачем произошло это чудо, какой в нем был неведомый смысл. Но теперь она, хоть и с какой-то настороженной опаской, все-таки хотела увидеть своего сына. Его сына.
Может, потому, что она совсем не ожидала этого ребенка и не пыталась представить, каким он будет, – его вид так поразил ее, что она застыла, как мраморное изваяние, когда только на пятые сутки после родов мальчика впервые принесли в палату и положили рядом с нею на постель.
Он не спал, но и не плакал. Он смотрел на нее прямым взглядом. Цвет его глаз трудно было разглядеть, потому что они были окружены не по-младенчески густыми прямыми ресницами. Видно было только, что смотрят эти глаза внимательно и, тоже не по-детски, серьезно. Еще была видна – да мало сказать видна, просто бросалась в глаза – гармоничная правильность черт его крошечного лица.
Он был так похож на Кастуся, и не только чертами похож, но всем своим удивительным, совершенно не младенческим выражением, что сердце у Тони остановилось от невозможности такого сходства. И тут же, сразу после мучительной этой остановки, забилось стремительно, остро, и так же стремительно полетели у нее в голове мысли.
«Не судьба... Что же она такое вообще? Да какая разница! Вот он, мальчик. Мой мальчик?..»
Эта последняя мысль мелькнула с удивленным недоверием. Тоне вдруг показалось: не такой взгляд у этого ребенка, чтобы кто-нибудь на свете мог сказать про него «мой»...
– Что, мамаша, испугалась? – спросила детская медсестра, которая принесла мальчика. – Не бойся, не стеклянный твой малец! На ручки возьми, потетешкай его. Жалко, кормить уже не будешь, закололи тебе молоко лекарствами. Ну ничего, парень здоровый, и без твоей сиськи вырастет. Возьми его на руки, возьми, чего смотришь?
И тут мальчик наконец забеспокоился – может, захотел есть, может, еще по какой-то своей неведомой причине. Но, забеспокоившись, он не заплакал, а только нахмурился. Глубокая вертикальная морщинка сразу легла между бровей, а от уголка глаза к виску протянулось белое стреловидное пятнышко. И, увидев все это – эти окончательные, торжествующие знаки сходства своего сына с его отцом, – Тоня заплакала.
Слезы текли по ее щекам не каплями, а потоками, и в этих потоках еще яснее, еще... сиятельнее виделись ей и суровая морщинка между бровей, и ореол прямых ресниц, и это пятнышко у виска.
Кастусь не мог остаться с нею, она знала это так же, как и он, но он хотел остаться с нею, он хотел этого так же сильно, как хотела она, – и жизнь, судьба услышала их несбыточное, но такое же страстное, как первое их объятье на лесном озере, желание и выполнила его так, как могла.
Это были последние Тонины слезы. Больше она не плакала никогда и ни о чем. Только растила мальчика. Она даже не растила его – ей казалось, она просто живет рядом с ним и смотрит, как он растет. Он с самого рождения знал, как ему расти и как жить, не в мелких подробностях, а в каком-то очень глубоком смысле. В нем было не упрямство, а то же благорожденное упорство воли, та же убежденность, которые – Тоня не успела сама это узнать, но чувствовала, что это именно так, – были в его отце. И это руководило ее сыном так же, как его отцом.