Но сейчас он пришел сюда просто по инерции. Надо же было куда-то пойти, а эти окна горели особенно чистым, каким-то алмазным светом.
Никитки в комнате не было. Обычно Рита забирала его, когда возвращалась с работы, а сегодня было ведь воскресенье, значит, он, скорее всего, вообще не приходил в школу. Однажды он сказал Матвею, что хотел бы жить в интернате, а не дома, и пришлось разъяснять ему, что мама, как она ни занята, все-таки заслуживает того, чтобы сын уделял ей внимание хотя бы вечерами и в выходные дни.
Увидев Матвея, младшие вскочили с мест и зашумели, заговорили все разом и обо всем сразу. Старшеклассники снисходительно наблюдали за малышовым оживлением. Это было здесь заведено с самого начала – чтобы комната при спальнях была общей для учеников всех возрастов. Когда Лесновский оказался в тюрьме и перестал заниматься своим любимым детищем лично, традиция почти нарушилась. Матвей подхватил ее на самом излете, узнав о ней от пожилой воспитательницы Дины Юсуповны. Она всю жизнь жила в деревне Зяблики и преподавала литературу в сельской школе, ее знали все старожилы, которые еще не уехали из этого, ставшего престижным и слишком дорогим, места. Лесновский просто-таки вернул ее к жизни, пригласив в свою школу: на пенсии Дину Юсуповну одолели не только болезни, но, главное, уныние.
Сегодня Дина Юсуповна как раз дежурила. Матвей сразу заметил, что она хочет что-то ему сказать, но для начала пришлось пообщаться с самыми нетерпеливыми школьниками.
– Матвей Сергеевич! – воскликнула пятиклассница Катя Карева; судя по всему, он появился в самый разгар какого-то спора, в котором она проигрывала. – А скажите им, что нельзя проверить алгеброй гармонию!
Все-таки здешние дети заметно отличались от всех, которых Матвею приходилось видеть до сих пор, и во времена собственного детства, и в каких-то случайных ситуациях. Необычность их сознания определяла и отношения между ними, и то, что называлось жизненными приоритетами. Ему трудно было представить, чтобы соотношение алгебры и гармонии могло вызвать спор в обычной подростковой компании, да еще состоящей из провинциальных детей. Та же Катя всего полгода назад приехала из города Тутаева, чтобы учиться игре на арфе. Матвей когда-то был в этом Тутаеве по делам депутатского бизнеса и до сих пор не мог забыть вялой угрюмости, которой, как улицы дождем, была пропитана тамошняя жизнь.
– А кто утверждает, что можно проверить алгеброй гармонию? – поинтересовался он. – Сальери?
– Сальери – это давно. А сейчас Ромка утверждает. – Катя сердито кивнула в сторону долговязого Ромки; тот снисходительно ухмыльнулся. – Думает, если он в математическом классе, то он умный, а все дураки.
– Дуры, – уточнил Ромка.
– Правда же, нельзя?
Катя с надеждой смотрела на Матвея.
– По-моему, можно, – сказал он и, заметив, что она сейчас заплачет, тут же пояснил: – Но можно и наоборот. Это же, по сути, одно и то же, алгебра и гармония. Только если они обе настоящие. Было же у тебя так, – он повернулся к Ромке, – чтобы ты и час, и два над уравнением сидел и решить его не мог. А потом вдруг тебя как будто по башке шандарахнуло, и все решилось. – Краем глаза Матвей заметил, как Дина Юсуповна укоризненно покачала головой, и сообразил, что «по башке шандарахнуло» не слишком подходящее для директора выражение. – Ну, и у композитора точно так же, наверное, бывает. Не было музыки, не было, и вдруг появилась. Как у тебя формула. Это явления одного порядка.
Он заметил, что говорит такими же словами, какими говорил с ним в детстве отец, и что произносит их сейчас с теми же интонациями.
– Матвей Сергеевич, можно вас на минутку?
Видимо, дело было все-таки срочным, обычно Дина Юсуповна не отрывала его от таких вот вечерних бесед.
– Что случилось? – спросил Матвей, когда, оставив Ромку и Катю доспоривать об алгебре и гармонии, они отошли в альков, к закрытому роялю.
– Саша Трофимов целый день в спальне под одеялом лежит. – Глаза у Дины Юсуповны были встревоженные. – Не ест, разговаривать ни с кем не хочет. Хотя здоровый, я лоб трогала, температуры нету. Он вчера письмо от отца получил. Потому, наверное. Но точно не скажешь, никому ведь не показывает письмо-то. Сложный мальчик, – вздохнула она.
Среди здешних одаренных детей вообще-то и не было совсем уж простых, поэтому такое определение выглядело по отношению к Саше Трофимову не совсем точным. Он был не то что сложный, а скорее нервный. Слишком сильно перекорежило его то, чем было отмечено детство, и трудно было ожидать, что его обостренная нервность пройдет за год, проведенный в Зябликах.
– Вы зашли бы к нему, – снова вздохнула Дина Юсуповна. – Может, вам скажет, что с ним.
– Я понял, понял, – сказал Матвей. – Как остальное?
– Да в остальном порядок у нас, – улыбнулась она. И, посмотрев на Матвея немного заискивающим взглядом, спросила: – Сыну-то моему как, приезжать завтра? Поговорите вы с ним? Это ничего, что у него по специальности перерыв получился! – горячо добавила она. – Знания-то не растерял, математик прирожденный, потомственный. И деток любит. Младшеньких здешних, которые не математики, а художники или другие гуманитарии, он хорошо учил бы. А что не преподавал пять лет – вы же понимаете... Двое детей, кормить надо, тут не до семейной профессии.
– Завтра в одиннадцать сможет приехать? – спросил Матвей.
– Конечно, конечно! – торопливо закивала Дина Юсуповна.
Выйдя из общей комнаты, Матвей прошел по недлинному коридору к спальне мальчиков-младшеклассников. Сашина кровать стояла в углу у печки-голландки.
– Вставай, Саша, – сказал он, останавливаясь перед кроватью. – Поговорить надо.
Короткий холмик под одеялом чуть заметно шевельнулся и снова замер.
– Вставай, вставай, – повторил Матвей. – Я с дороги, голодный, сколько ж мне над тобой стоять? Пойдем ко мне, поужинаем, заодно поговорим.
Холмик вздыбился, одеяло откинулось, и Саша сел на кровати. Волосы у него были взъерошенные, а глаза больные и несчастные. Точнее сказать, они были больны несчастьем, его глаза.
– Вы правду говорите, что голодный? – глуховатым голосом спросил он.
Конечно, Матвей говорил неправду: ему вообще не хотелось есть. Но пустопорожней правдивостью он не страдал, а Саша Трофимов был жалостлив к животным – все знали, что он готов отдать хоть весь свой обед любой дворняге, у которой хватит ума прибиться к школе, – поэтому Матвей рассчитывал, что и голодному человеку он посочувствует тоже.
– А то не голодный! Живот сводит, – кивнул он.
– Ну, пошли тогда... – пробормотал Саша.
Он надел тапки и поплелся к выходу из спальни. Матвею и раньше почему-то казалось, что он уже видел этого мальчишку со всегда растрепанными волосами и всегда же несчастливыми глазами. И только теперь он вдруг понял, почему у него возникало это ощущение. Он запомнил не Сашу, а вот именно ощущение несправедливого несчастья, которое захлестывает человеческие глаза. Детские глаза.