И когда она вдруг бросилась бежать от него – он даже не понял, почему это произошло, что он сказал не так, – у него было такое чувство, как будто на улице разом выключили весь свет и он остался в кромешной темноте и кромешном же одиночестве.
В таком смятенном состоянии он и приехал к родительскому дому на Малой Дмитровке.
– Матюшка? – удивилась мама, когда он неслышно вошел из прихожей в гостиную, где она читала, с ногами забравшись на изогнутую колбасой козетку. Эта бессмысленная штука стояла в ермоловской квартире всегда, и потому никто даже не думал от нее избавиться, несмотря на ее явное неудобство. – Ты же сказал, в Зяблики сегодня на ночь поедешь. Случилось что-нибудь?
Персонального водителя, как для прежней директрисы, для Матвея нанимать не пришлось. Он сам водил синюю школьную «Тойоту», купленную для директора еще при Лесновском, и приезжал в Зяблики по своему личному расписанию.
– Ничего, ма. То есть да, случилось. Все бумаги по школе мне подписали.
– Умница! – обрадовалась мама и тут же засмеялась: – Костюм теперь снимешь, в джинсах своих обожаемых будешь ходить. Жалко, между прочим. Тебе костюм идет, ты в нем до невозможности элегантный.
– Это папе костюм идет, а я, как надену, сразу депутата вспоминаю, – хмыкнул Матвей. – Ты галстук за штуку баксов купил – дурак, за углом дают за две.
– А ты не вспоминай, – посоветовала мама. – Ну, как там твоя школа? Я уже и забыла, когда тебя последний раз видела.
Когда Матвей сообщил ей о своей новой работе, то очень удивился тому, что она совсем не удивилась такому его выбору.
– А я всегда знала, что ты не сможешь всю жизнь заниматься бессмысленным делом, – объяснила она. – Какой-то криминальный депутат, бизнес его, предвыборная кампания... Должно же было все это тебя когда-нибудь разочаровать.
Матвей счел за благо не объяснять маме, что никогда и не был очарован депутатом Корочкиным и работал у него совсем по другой причине. Жизненная энергия била из того фонтаном, в Корочкине была та простая, не пытающаяся себя осмыслить сила, которой Матвей совсем не чувствовал в людях, окружавших его, например, в университете. И он захотел стать частью этой силы и захотел научиться управлять такой энергией, потому что понял, что управление ею – это и есть управление заводами, газетами, пароходами и, главное, людьми.
Нельзя сказать, что он всему этому не научился. Просто в конце концов понял, что больше не хочет платить за эту учебу требуемую цену.
– Ага, вот что про школу! – усевшись на ковер рядом с козеткой, вспомнил он. – Есть у тебя какой-нибудь знакомый искусствовед, чтоб не убогий и чтобы историю искусств мог у мелких детей нескучно вести?
– Какие высокие требования к искусствоведу, – улыбнулась мама. – Которое главное?
– Оба главные. Чтоб без занудства объяснил, почему Парфенон – это красиво, а дом на Рублевке в виде Парфенона – не очень.
– Маленький ты мой директор! – засмеялась она. – Да если бы это было так легко объяснить, и искусствоведы были бы не нужны!
– Ну, ты же мне когда-то объяснила, – пожал плечами Матвей. – Как тебе это удалось, не понимаю. Я вот не то что детям, даже учительнице не могу объяснить, чем Толстой лучше «Космополитена».
– Выдающаяся, должно быть, учительница. А про Толстого тебе папа когда-то объяснял – забыл? Тебе тогда лет двенадцать было, а ты между тем прекрасно все понял.
– Папа объяснять умеет, – улыбнулся Матвей. – Где он, на работе?
Спросив, где отец, он вздрогнул. Привычка не задавать маме этот вопрос стала за восемь лет такой сильной, что Матвей до сих пор не мог от нее избавиться.
– В Праге. – Еще он никак не мог привыкнуть к тому, что мама теперь всегда может ответить на этот вопрос. – Там новый телеканал образовался, папа договор на поставку оборудования заключает.
В отличие от многих доцентов и кандидатов наук, как и он, подавшихся в бизнес от безысходности и ради возможности кормить семью, Ермолов-старший и в этой новой для себя сфере оказался вполне успешен. О том, каково дался ему этот успех, он говорить не любил. Так же, как не любил встречаться с бывшими коллегами по матфаку МГУ, где сначала учился, а потом двадцать лет преподавал. В последние же пятнадцать лет он был генеральным директором и одним из акционеров английской фирмы «Форсайт энд Уилкис». Ермолов занимался продажами профессионального телевизионного оборудования не только в России, но и в Восточной Европе, потому и был сейчас в Праге.
Чтобы не думать больше о тех восьми годах, Матвей спросил:
– А что он мне насчет Толстого объяснял? Я и забыл уже.
– Неужели забыл? – удивилась мама. – Да ну, Матюшка, у тебя же память с детства отличная.
– А ты расскажи, – улыбнулся он. – Ты расскажи, а я послушаю.
Матвей не стал говорить маме, что просто ищет, чем бы успокоить свое необъяснимое смятение. Он потому и приехал сюда, в этот любимый дом, а не в свою квартиру, где все дышало холодом улетевшей Снежной Королевы и где он чувствовал себя поэтому Каем без Герды, и даже не в Зяблики – в них он все-таки был объектом пристального стороннего внимания.
– Мы возвращались из Сретенского. До Лебедяни автобусом, а оттуда в Москву поездом, потому что у папы машина сломалась и ее в автосервисе пришлось оставить. У него тогда «Жигули» были, помнишь?
– А то! – кивнул Матвей. – Он же меня на них ездить учил. Ну да, как раз в то лето мне двенадцать исполнилось. Полезная машина «Жигули» – «мерсы» после нее гонял, как саночки.
– Не напоминай мне про этот кошмар. Не про «Жигули», а про гонянья твои. До сих пор снится, что ты где-то на литовской границе с бандитами отношения выясняешь. Ну вот, ехали мы из Лебедяни. А в соседнем купе, то есть не в купе, а в плацкартном отсеке ехал какой-то мужчина – молодой, судя по голосу. И рассказывал попутчику про свой бизнес.
Матвей уже и сам вспомнил эту поездку. Как раз из-за «Жигулей» вспомнил. В то лето он впервые почувствовал себя взрослым, и почувствовал потому, что, когда мама подвернула ногу, сам отвез ее на фельдшерский пункт в соседнюю деревню. Отец должен был вернуться из Лебедяни только вечером, она хотела его дождаться, потому что не верила, что ее маленький мальчик сможет проехать за рулем пять километров по проселку, но Матвей настоял на том, чтобы ехать немедленно, потому что видел, как ей больно, и боялся, что нога сломана и до вечера неправильно срастется.
В том августе грозы кругами ходили над Сретенским, громыхали со всех сторон громами, пугали молниями на горизонте. А когда они возвращались обратно через овсяное поле, молнии с горизонта ушли и подступили к самой дороге, почти к колесам машины, и мама вздрагивала на заднем сиденье то ли от боли, то ли от страха перед грозой, а он совсем не боялся и уговаривал ее не бояться тоже.
– Этот человек не понимал простой вещи, – сказала мама. – Почему у него не получается точно такая мебель, какая получается в Германии?