Остаток ночи после ухода милиционеров она провела в Васькиной комнате. И только три ночи спустя легла в его постель снова. Просто пришла и легла, не спрашивая, хочет ли он этого, ожидает ли такой платы за спасение ее жизни…
Никакой платы он от нее не ожидал, но и из постели своей тоже не выгнал. Ее тело было такой же малостью, как выстиранное ею белье. Чистое белье, конечно, вещь нужная, но ведь его может выстирать любая… Что ж, если хочет, то пусть это будет она. Стирала она хорошо и так же хорошо управлялась в кровати, ловко подставляя ему свое крепкое молодое тело.
А главное, после этого он засыпал без снотворного и без сновидений.
Константин стоял посреди комнаты и думал, встретится ли когда-нибудь с Асей. То есть он знал, что в этой жизни никогда с нею не встретится, но, может быть, все-таки есть и другая жизнь?
Он не считал себя верующим и не ходил в церковь, да и странно было бы, если бы он вдруг стал туда ходить. Но то, что жизнь управляется какими-то иными законами, чем предполагает человек, – это Константин чувствовал, несмотря на всю свою безупречную службу при советской власти.
То, что произошло с ним после Минска, было лучшим тому доказательством.
И, может быть, как раз по этим законам он не должен будет встретить Асю нигде и никогда?..
Он вошел в свой кабинет, обвел его одним долгим взглядом – так же, как в тот день, когда открыл глаза после горячки и все здесь увидел впервые. На широком столе из карельской березы стояли те же девические безделушки – пепельница с нарисованным ребусом, кукла Степка-Растрепка, посеребренная глиняная птица Сирин, танцующая одалиска, держатель для бумаг в виде двух тонких, как у Аси, бронзовых рук… Она ничего не увезла отсюда, и он тоже не убрал отсюда ничего.
Константин подошел к столу, открыл музыкальную шкатулку. Зазвенели колокольчики, полилась мелодия. Он не знал, как она называется, но слова Асиной песенки слышались в ней так ясно, как будто она пела их сама: «Этот звук, нежный звук о любви говорит…»
«Не увидимся мы с тобой, – словно и вправду обращаясь к Асе, тоскливо подумал он. – Или все-таки увидимся? Скажи мне, а?»
Но ответа ему не было, и он не понимал, простился с нею или нет.
Константин вышел из квартиры и сел в стоящую у подъезда машину. Наконец он ехал на фронт – до сих пор все его рапорты с просьбами отправить его туда не находили ответа. Он был, как ему объясняли, «человеком большого масштаба» и поэтому нужен был в Москве. Как же он понимал Ваську, который тоже не мог вырваться из своей Средней Азии! Его направили туда после Горного института, а теперь вот тоже не отпускали на фронт, потому что он был занят геологической разведкой стратегического сырья. Ваське-то в его двадцать лет, конечно, еще труднее было сидеть в глубоком тылу, когда вся страна воюет.
Но теперь Константин ехал наконец под Сталинград. После страшного летнего поражения народная ярость действительно вскипала там мощной волной, как пелось в главной военной песне, и масштабы начинавшейся войсковой операции были такие, что его просьбу наконец удовлетворили. К Сталинграду должны были подойти огромные войсковые соединения, для этого надо было наладить движение по имевшимся железнодорожным веткам и построить новые, и все это в условиях боевых действий, – в общем, работы хватало. Тем более что у полковника Ермолова был опыт маньчжурской и финской операций.
Перед отъездом он собирался заехать в Сретенское, где второй год жила в эвакуации Наталья с дочерью. Он мог бы, конечно, отправить их за Урал вместе со всеми семьями сотрудников наркомата, но почему-то решил, что им лучше будет укрыться там. Это отвечало его давним, детским, совсем забытым представлениям о надежности и защищенности. Поэтому, когда в октябре сорок первого года Наталья стала просить, чтобы он отослал ее из Москвы, которую не сегодня завтра займут немцы, он отправил ее не в Оренбург или Ташкент, а в Сретенское.
И теперь ехал туда сам, чтобы отвезти жене свой полковничий аттестат и… И, наверное, тоже проститься. Все-таки Наталья не сделала ему ничего плохого, хотя он не чувствовал в ней ни капли душевного тепла. К тому же она родила от него дочь, и хотя это тоже было сделано не от любви, но… Но что теперь, раз уж так получилось?
Когда беременная Наталья собирала его вещи в сибирскую командировку, она спросила:
– Как дите-то назвать?
– Как хочешь, – пожал он плечами. – У меня на этот счет нет соображений.
– Видно, девку рожу, – задумчиво произнесла она. – Чую как-то.
– Ну, назови Христиной, – помолчав, сказал Константин.
– Как? – удивилась Наталья. – Да что вы, Константин Палыч, Господь с вами! Разве есть такое имя?
Она всегда называла его по имени-отчеству и на «вы»; похоже, просто его боялась. Ночами, в постели, это звучало бы странно, но ночами она никак его не называла. Она вообще молчала.
– Тогда как хочешь, так и назови, – повторил он.
– Может, Антониной? – опасливо поинтересовалась Наталья. – Все же мать-покойница… Память будет.
– Как хочешь.
В том, что его дочь названа в честь расстрелянной убийцы, которая и при жизни была ему отвратительна, состояла очередная нелепость его существования, все длящегося и длящегося неизвестно зачем.
О дочери он знал главным образом то, что девочка она тихая и незаметная. Она была в доме как дуновение, она не требовала к себе никакого внимания, и Константин почти ее не замечал. О том, чтобы заняться ее воспитанием или хотя бы поинтересоваться, воспитывается ли она как-нибудь вообще, он не думал.
Только однажды он в это самое воспитание вмешался – когда вернулся со службы и увидел, что Наталья лупит трехлетнюю девчонку широким ремнем от его шинели. Он вот именно только увидел это, войдя в комнату: никаких детских криков во время порки слышно не было. Константин отнял у супруги ремень, пригрозил, что саму ее этим же ремнем поучит, и запретил пальцем трогать ребенка, даже если тот опять совершит такое же преступление, как сегодня, – разобьет вазу.
В тот вечер он почитал Антоше сказку про репку и сам отвел ее спать, потому что ему было ее жалко. Но на следующий вечер он пришел домой так поздно, что девочка уже спала, а через три дня и вовсе уехал в командировку.
Но проститься с семьей все же надо было, он специально оставил себе на это два дня.
Константин не предполагал, что этих двух дней ему не хватит. Кажется, даже в годы своей юности он добирался из Петербурга до Лебедяни быстрее, чем теперь, на легковушке, когда его шоферу то и дело приходилось давать огромные крюки, чтобы хоть как-то передвигаться по дорогам, по которым день и ночь шли войска.
«Не надо было ехать, – подумал Константин, когда миновали наконец Ефремов и до Сретенского оставалось уже совсем немного. – Даже переночевать не смогу. А хотя – зачем мне там ночевать? Отдам аттестат и поеду».
– Загрузнем, товарищ полковник, – мрачно заметил шофер, увидев раскисший проселок, который поворачивал на Сретенское от шоссе. – Я-то ничего, как приказ от вас будет, но – загрузнем. Вон, лужи какие налило!