Анна отпустила машину на шоссе и дошла до дома свекрови пешком. Дом был бревенчатый, из потемневшего некрашеного дерева; только окошки ярко смотрели васильковыми наличниками.
Не было еще ни травы, ни листьев на деревьях, но в палисаднике под васильковыми окошками уже цвели тюльпаны. Анне всегда почему-то казалось тревожным это раннее цветение – без зелени, на голой мокрой земле. Хотя тюльпаны были прекрасные, крупные и разноцветные.
Она шла к дому и думала о тетрадях, исписанных неразборчивым почерком Анастасии Ермоловой. Они тоже явно содержали в себе какую-то тревожную загадку, и тоже, как цветы на голой земле, никак этой загадки не раскрывали.
Вернувшись из Италии, Анна первым делом показала Антонине Константиновне фотографию ее отца с женщиной и ребенком.
– Конечно, это папа! – ахнула свекровь. – Господи, какой молодой, какой красивый!… Здесь ему лет тридцать, наверное, я его таким и не видела, – грустно сказала она. – Ну да, двадцать третий год – тридцать лет ему. А я в тридцать седьмом родилась, ему сорок четыре года было. Он, конечно, и тогда был красивый, но все же не такой.
– Здесь у него глаза молодые, – заметила Анна. – А на той, фронтовой фотографии – совсем другие.
– Да, – кивнула Антонина Константиновна. – Я у него таких глаз, как здесь, и не знала. Видишь, Матюша на него похож, я же тебе говорила, – улыбнулась она. – И характером, я думаю, тоже. Хотя я папу совсем не с Матюшиным характером помню. Он был суровый, усталый и какой-то… глубоко несчастный, по-моему. Но женщину эту я не знаю, и мальчика не знаю, – удивленно сказала она. – Ведь это их сын, наверное? Или только ее? Я постараюсь вспомнить, что смогу, Анечка, – пообещала она. – Я папу очень любила – может, что-нибудь новое про него вспомню.
Антонина Константиновна была дома и Анне, как всегда, обрадовалась.
– Есть пироги, – сообщила она. – Вчера Матюшка приезжал, я пекла.
– После Матюшки пироги остались? – засмеялась Анна. – У него что, живот болел?
– Нет, он здоров, но, Аня, он мне показался каким-то… неспокойным. Что это с ним, ты не знаешь?
– Не знаю. – Анна сразу погрустнела. – Молчит как партизан. Может, в самом деле влюбился?
Она не хотела говорить свекрови, что невыносимо боится за сына, и страх этот только нарастает с каждым днем, и она совершенно не знает, что делать с этим страхом и как его унять.
– Ничего я нового не вспомнила, Анечка, – сказала Антонина Константиновна, когда они вышли на веранду, сели в плетеные кресла и Анна спросила о тетрадях. – И не прочитала толком ничего. Почерк у нее – как курица лапой, к тому же с ятями. И как только в те времена мог такой почерк получиться, ведь всех, кажется, чистописанию учили! Не могу вспомнить, – словно извиняясь, повторила она. – У меня ведь очень… смутное было детство, безрадостное, вот память, наверное, от него и освободилась. Что до войны было, вообще полный провал. Мать меня не любила, да она и никого не любила, даже себя, по-моему. Я только рада была, когда она в Мурманск замуж выскочила и меня оставила в покое. Конечно, в двенадцать лет нелегко было одной жить, но все-таки лучше, чем с ней. А папа… Я его почти не видела. Он дома бывал очень редко – все на службе, к тому же вечно в командировках. Мать, когда его уже и на свете не было, помню, кричала, что за такую работу можно было главным начальником стать и на золоте есть, а он нитки собственной не нажил, только пахали на нем, как на лошади. Но я, конечно, не понимала, что это значит. Он служил в Наркомате путей сообщения, на войну ушел полковником. Не знаю, удачная у него была карьера или нет. Да и как я могла это знать, когда мне в сорок первом году четыре годика исполнилось? Знаю, что ордена у него были, даже Георгиевские кресты с Первой мировой. Мать их потом коллекционеру продала – говорила, что папа ее голую и босую оставил, пусть хоть какие деньги… Ну, что о ней! Только грамота от Дзержинского сохранилась. Если хочешь, я ее тебе покажу. А за что папа ее получил, этого я не знаю. Я только его самого очень ясно помню – глаза его зеленые… А женщину, мальчика – нет, совсем ничего, – расстроенно сказала она.
– Что ж, нет так нет, – вздохнула Анна. – Да это ни для чего и не нужно, я просто так спрашивала. Может быть, Матвей когда-нибудь заинтересовался бы, сейчас вон все кому не лень генеалогические древа рисуют. Ну, вечный им покой. Мальчика ведь тоже, скорее всего, в живых уже нет, раз вы о нем даже не слышали. Хорошо у вас, – улыбнулась она. – Тишина, землей сырой пахнет, и уезжать не хочется.
– Не уезжай, – кивнула Антонина Константиновна. – Переночуй хотя бы. Куда тебе…
Она осеклась, и Анна сделала вид, что не заметила этой запинки. Конечно, свекровь хотела сказать, что ей некуда торопиться, и, конечно, обе они понимали, почему.
Анна до сих пор не знала, что известно Антонине Константиновне о новой семье ее сына. Знакома ли она с Амалией и Марусенькой, бывает ли у них, приезжают ли они сюда сами? И любит ли она эту девочку так же, как Матвея?..
Все, что случилось с Сергеем, случилось уже после того, как Антонина Константиновна перебралась жить в Абрамцево, то есть не у нее на глазах. К Анне свекровь относилась так, словно ничего не произошло, а душа этой женщины всегда и для всех была не то чтобы потемками – скорее глубокой водою.
С Сергеем же на эту тему Анна, конечно, не говорила. Она вообще только однажды вслух сказала о том, что касалось его новой жизни. И то сказала уже тогда, когда все между ними внешне успокоилось, и сказала только потому, что это относилась не к ней.
– Я тебя прошу: не надо, чтобы Матвей бывал… там, – попросила она.
– Да, – ответил он. – Матвей там бывать не будет. Это я могу тебе обещать.
Ну, а Антонина Константиновна – взрослый человек, и какое Анне дело, бывает она у своей внучки или не бывает?
– Я переночую, – кивнула Анна. – Атмосфера у вас здесь элегическая, – добавила она с улыбкой. – Просижу весь вечер на веранде, дневники дочитаю.
Неудивительно, что по дневникам Анастасии Ермоловой-Маливерни мало что можно было понять о ее биографии. Она ничего не писала об обстоятельствах своей жизни, вообще о каких-то внешних событиях. Только о своих мыслях, снах, о книгах, которые читала, об Италии – эти ее впечатления казались Анне особенно точными и глубокими.
Но из всех этих записей складывалось ощущение неизбывного горя, а почему, Анна не понимала.
И только сейчас, сидя на веранде в тишине дачного поселка, она наконец наткнулась на длинную, на несколько страниц, запись. Эта запись напоминала письмо да, наверное, письмом и была. Но письмом из тех, которые изначально не предназначены для отсылки.
«Помнишь, ты спросил, за каким таким счастьем я еду? – прочитала Анна. – А я ответила, что счастья в моей жизни больше не будет. Я не обманывала тебя тогда – я действительно это знала. Моя жизнь и здесь устроилась удобно, и снова благодаря мужчине. Верно, мне на роду написано быть содержанкой. Но здесь это естественно, в этом нет стыда. Джакомо ни у кого не отнял виллу, на которой мы живем и на которой родился наш сын, – его предки владели ею четыре века кряду. Конечно, кругом хватает бедности, но это какая-то естественная бедность, какая-то природная несправедливость, которую люди пытаются избыть. Она не происходит оттого, что человек позволил себе быть животным по отношению к другому человеку.