Но, наверное, какая-то тень все же пробежала по его лицу. Или Ася действительно прежде слов чувствовала все, что с ним происходило?
– Ты о чем-то тяжелом подумал, Костя, – сказала она. – О своей службе, да?
– Н-не совсем… – пробормотал он.
Меньше всего ему хотелось обсуждать с Асей то, о чем он подумал.
– Мне в самом деле жаль, – тихо проговорила она. – Мне кажется, если бы… все это не случилось, для тебя было бы лучше. Конечно, ты не сделал бы такую стремительную карьеру, но ты и не выглядишь человеком, который стал бы переживать из-за того, что его карьера не слишком стремительна.
– Уж точно, что из-за этого не стал бы, – кивнул он.
– Вот видишь, – сказала Ася. – Значит, и для тебя было бы лучше…
– А для кого еще было бы лучше, если бы… ничего не произошло? – поинтересовался Константин.
Он вдруг поймал себя на том, что, как и Ася, почему-то называет революцию и Гражданскую войну вот так неопределенно, словно не находя слов для их обозначения.
– Для меня, – коротко ответила Ася.
– Но ты ведь сама говорила, что тебе скучна обыденность, – усмехнулся Константин. – Я видел много людей, которые восхищались революцией именно потому, что она разрушила обыденность.
– Нет-нет, – покачала головой Ася. – То есть, возможно, кому-то бывало скучно наедине с собою и хотелось внешней силы… Такой веселящей силы. Но не мне! – горячо проговорила она. – Да, я не люблю скучную обыденность, размеренную, во всем наперед известную. Но я еще больше не люблю, когда кто-то вмешивается в мою жизнь, диктует моим чувствам. А ведь вышло так, что именно эта… революция так и поступила со всеми нами. Не сердись, Костя, но революция для меня вся воплощена не в тебе, например, а в Тоне. И какие же с нею могут быть чувства, какая жизнь? Никаких чувств она вовсе не знает. Если бы ты слышал, как она кричит на своих детей! Я сначала думала, что они постоянно делают что-то ужасное, а потом поняла, что это она просто так с ними разговаривает. И я не понимаю только одного: зачем же она рожала детей, если они ее так раздражают?
– Не зачем, а почему, – усмехнулся Константин. – Потому что так вышло. Ты не знаешь, почему рождаются дети? Ну, и польза ведь от них теперь: промышляют чем-нибудь, что-то в дом несут.
– Ты не думай, я не то чтобы ее презираю, – сказала Ася. – Я знаю, многие презирали таких, как она, и, может быть, за это нам всем и вышло наказание… Я понимаю, у нее была тяжелая жизнь, когда у меня была легкая, и она ни в чем не виновата. Но жить с нею в одной квартире мне все равно не хочется. А революция – это значит жить в одной квартире с Тоней, и по сравнению с этим любая скука обыденности…
– Жить с ней в одной квартире необязательно, – перебил ее Константин. – Мы можем переехать в другую квартиру.
– Мне этого не хотелось бы, – мягко сказала Ася.
И эта мягкость ее тона вдруг разозлила его больше, чем если бы она принялась топать ногами и кричать.
– Коне-ечно!.. – протянул он. – Большевистские подачки – как можно!
– Костя, не сердись, прошу тебя, – грустно сказала Ася. – Поверь, я ни в коем случае не хочу тебя обидеть. Я как-то сразу почувствовала тебя очень близким человеком, я даже сама не вдруг поняла, почему это так. И мне было бы очень тяжело, если бы ты неверно меня понял.
Но он уже завелся, уже почувствовал не то чтобы даже раздражение – это было бы слишком легко, – а какую-то горячую, свербящую боль в груди.
– Я понимаю, говорить ты об этом мне не станешь, – резко сказал Константин. – Не желая меня обидеть, – насмешливо уточнил он. – Но думаешь ведь! По-твоему, я не понимаю, что ты обо мне думаешь? Самое малое – что я нарушил присягу, пойдя служить большевикам. Или вообще – что продался за пару ржавых селедок, или за что там еще.
Он сам не понимал, почему вдруг стал говорить все это, да еще с таким жаром. До сих пор ему было все равно, что думают о его поступках посторонние люди, а Ася ведь совсем недавно была совершенно ему посторонним человеком. Богемьенка, кабаретьерка! Он и представить не мог, чтобы стал злиться, почти срываясь на крик, из-за того, что такая вот женщина как-то неправильно о нем думает.
– Я понимаю, что ты не продался, – перебила его Ася. – Костя, да ведь на тебя только взглянуть, и понятно, что ты не из тех, кто продается. Но я думаю, что ты мог ошибиться, понимаешь?
– В чем же, по-твоему, я ошибся? – зло прищурился он.
– В своих устремлениях, – серьезно ответила Ася. – В том, насколько они совпадают со всем, что сейчас творится.
– А что ты вообще знаешь о моих устремлениях?! – почти прокричал он. – Что ты – ты! – можешь в этом понимать?
Они остановились у скамейки и, не садясь на нее, все-таки не делали ни шагу – стояли друг против друга, будто чужие.
– Я ничего о тебе не знаю, – тихо сказала Ася. – Но очень много о тебе чувствую.
И тут он наконец увидел ее глаза, теперь уже не тревожные, а просто горестные, с совершенно погасшими золотыми огоньками, и ему показалось, что кто-то ударил его по голове крепкой дубиной.
– Ася… – сказал он и потер ладонью лоб, будто и в самом деле от удара. – Настя, прости. Я ведь и правда… Ведь и правда – просто так получилось, понимаешь? Кто-то должен был, а некому оказалось, кроме меня… Один раз так вышло, что некому, кроме меня, это на станции Береза было, на польской границе, а потом уж один раз за собою другой потянул, и еще другой… Дороги ведь все-таки есть, составы по ним идут, люди едут. И должен же кто-то делать так, чтобы они шли и ехали! – воскликнул он с себе самому непонятным отчаянием. – Я же всю жизнь об этом мечтал, понимаешь? Ну кто я был? Сирота, да к тому же какой-то… постыдный сирота. Отец казенные деньги растратил и застрелился, мать спилась. А мне невыносимо было, что меня жалеют, что о родителях стараются не поминать, и мне хотелось, чтобы это все прекратилось. То есть мне только сначала этого хотелось, – уже чуть спокойнее сказал он.
Ася стояла неподвижно и смотрела на него так, что он мог бы говорить до бесконечности, как ни с кем и никогда не говорил, даже с Гришкой Кталхерманом, хотя, когда тот зашел к нему в вечер смерти матери и без слов повел к себе домой, Костя, весь дрожа, все говорил что-то и говорил – жалкое, бессмысленное – до тех пор, пока Гришкина мама не налила ему горячего супа и не погладила по голове полной, ласковой рукою, – и тогда он наконец разрыдался.
Разрыдаться сейчас, глядя в Асины глаза, ему совсем не хотелось. Да сейчас это было бы уже и невозможно. Все-таки пропасть лежала между ним тогдашним, тринадцатилетним растерянным мальчишкой, и нынешним – уверенным в своей правоте мужчиной, которому три дня назад, он об этом даже позабыл, исполнилось двадцать семь лет.
– Мне только сначала хотелось кому-то что-то доказать, – уже спокойнее повторил Константин. – А потом я почувствовал, что жизнь одна и что чего-то она от меня требует, понимаешь? – Ася по-прежнему молчала, но он и без слов видел, что она все понимает. – А я ведь при железной дороге вырос – отец начальником станции был в Лебедяни. Может быть, потому у меня это чувство с железной дорогой и связалось. Она для меня была как живой организм. Жизнь по рельсам течет, как кровь по жилам, и все так гармонично, так точно… – Тут ему стало неловко от такой своей неуклюжей поэтичности, и он сам себя оборвал: – Вот и все, Настенька. В Институт Корпуса инженеров путей сообщения меня, как сына железнодорожника, на казенный кошт приняли. Хотя в Лебедянской гимназии даже не все предметы преподавались – в первый год кое-что самому пришлось изучать. Для меня это название как музыка звучало – Институт Корпуса… А потом… Что же мне было, смотреть, как все разваливается, если я хотя бы отчасти мог сделать так, чтобы не разваливалось?