– Пожалуйста, не надо так со мной, – серьезно попросил Саша. – Я понимаю, какое произвожу впечатление: капризного, сумасбродного папенькиного сынка. Но это не каприз, Дюк. Это, может, лучшее, что я в жизни могу сделать… И давай больше не будем об этом говорить, ладно?
В его голосе при этом прозвучала такая спокойная воля, что Георгий подумал, что Саша, наверное, все-таки похож на своего отца, хотя сам вряд ли это понимает.
– Ты мне лучше другое скажи! – Саша посмотрел весело. – Ты не знаешь, куда те кассеты девались, которые ты здесь наснимал?
– Не знаю, – нехотя ответил Георгий. – По-моему, их сюда вместе со мной доставили, но что с ними потом сделали, этого не знаю. Может, в сортире утопили, а может, продали кому.
– Мне кажется, это сейчас самое главное, – решительно заявил Саша. – Выяснить, где кассеты, и добиться, чтобы их вернули.
– Да ведь за спасибо не вернут… – пробормотал Георгий. – Если они вообще целы.
– Я думаю, все-таки целы, – не реагируя на первую часть фразы, сказал Саша. – Ребята здесь запасливые, просто так дорогостоящую вещь не выбросят. Посмотреть, что там снято, они вряд ли сумели, их же в видик не вставишь. Но приберегли, я думаю, на всякий пожарный случай. В общем, это-то и надо выяснить! Знаешь, я у кого-то читал, что из любой ситуации обычно бывает три выхода, но надо искать четвертый – гениальный. Вот мы его и поищем, – весело добавил он и попросил: – А ты мне все-таки расскажи, что ты снимал, как… Я же сам ничего такого не умею. Ну, то есть создавать ничего не умею, только, может быть, понимать… Стараюсь, во всяком случае, хотя бы понимать научиться.
– Ты уже научился, Саша, – улыбнулся Георгий. – Да тебе и учиться не надо было – ты от роду такой.
Они разговаривали далеко за полночь. Вернее, говорил Георгий, а Саша слушал, не перебивая его даже вопросами. И Георгий рассказывал так, как никому и никогда еще ни о чем не рассказывал. Может быть, только однажды Вадиму Лунаеву, но это было в другой жизни, все равно как и не было…
Он рассказывал Саше о том, как впервые почувствовал, что же здесь вообще надо снимать, когда поймал объективом глаза солдата, вытачивавшего боек к допотопной зенитке.
И о том, как увидел на улице в Гудермесе маму с девочкой. Они стояли в очереди за водой, мама была совсем молодая и до того красивая, что даже невозможно было поверить, что бывают такие красивые женщины. Она смотрела на Георгия с ненавистью и одновременно – с глубоко скрытым интересом. А девочка была маленькая, лет пяти, и тоже красивая, и смотрела на него совсем по-другому, без страха, с непонятным ему восхищением, и что-то шептала по-чеченски, а потом вдруг громко сказала по-русски: «Мама, смотри, большой дядя нас фотографирует… Какой смешной, какой рыжий!» – и засмеялась. И мама тоже улыбнулась и на мгновение взглянула на него так же, как ее девочка, а потом попыталась снова придать своему лицу выражение гордой ненависти, но это у нее уже не получилось.
Он так и снял их: в толпе, в длинной очереди, но единственных.
– День такой сумрачный был, – рассказывал Георгий. – Рассеянный свет… Тополя вдоль улицы – южные, высокие, узкие, как клинки. И тут вдруг солнце выглянуло, но не совсем, а в один только маленький проем между тучами – и сразу другой свет стал, рисующий, его еще рембрандтовским называют, я его очень люблю. И как раз в этот же момент листья на тополях от ветра перевернулись, но они не серебряными стали – знаешь, как всегда бывает, когда на тополях листья переворачиваются, – а свинцовыми. Стоят свинцовые тополя, дрожат все, как будто тоже от ненависти, и эта женщина – глаза сияют, притворяется, что она меня ненавидит, но не может притвориться, и девочка смеется… Мне так легко стало, Саша, так хорошо! И они, наверное, хорошо у меня получились.
Он говорил и чувствовал, что его слова, словно по невидимой линии, идут прямо к Сашиному сердцу. Нет, не по невидимой – Георгий видел эту линию, связывающую их, так же ясно, как видел лунные лучи, пронизывающие комнату. Комната вся была серебряная в этих лучах и в отсветах лежащего за окном снега, а ему казалось, что она такая из-за света Сашиного сердца, и он не стеснялся красивости сравнения, потому что это не красивость была, а простая красота и правда – то, что и было для него в жизни главным.
– Там очень много всего снято, – сказал наконец Георгий, припомнив, кажется, уже все эпизоды; впрочем, он все их видел перед собою так отчетливо, что и припоминать не пришлось. – Но, знаешь, мне все равно кажется, что этого мало…
– Почему? – спросил Саша – не спросил, а словно выдохнул; в его тихом вопросе Георгий расслышал восхищение.
– Потому что я, когда документальное кино попробовал снимать – во ВГИКе еще, на учебной студии, насколько успел, и даже не столько снимать попробовал, сколько просто думать про него начал, – так вот, мне еще тогда показалось, что этого мало, просто документальный материал отснять. Я, понимаешь, с вымыслом его хотел соединить, но так соединить, чтобы… Вот представь: если положить рядом, но только совсем вплотную, синий и желтый листы, то ты между ними увидишь зеленую линию. Ее нету вообще-то, но ты ее видишь яснее ясного! Вот так я хотел соединить правду и вымысел, понимаешь? Но только я и сейчас не знаю, как это сделать, – закончил он.
– А ты знаешь, Дюк… – Саша порывисто сел на кровати и от волнения даже стукнул кулаком по подушке. – Знаешь, я, кажется, понимаю, как это можно соединить! Ты не обижаешься, что я с такими глобальными советами лезу? – уточнил он.
– Давай! – засмеялся Георгий. – Чем глобальнее, тем лучше.
– По-моему, надо поступить очень прагматично, – торопливо, чуть задыхаясь, сказал Саша. – У тебя есть драгоценный документальный материал, так? Так, так! Значит, и художественный материал тоже надо взять драгоценный, мелочиться тут нечего! Тогда все это приобретет совсем другой масштаб – очень большой масштаб. Взять, например, «Кавказского пленника» – можно Пушкина, но лучше Толстого – и фильм снять. С каким-нибудь великим режиссером и с великими актерами, чтобы все на высшем уровне. И эти кадры твои в него вставить. Но, конечно, не механически вставить, а как-то тонко, с очень глубоким чутьем и вкусом. А вот как – этого я уже не знаю… Я же не художник, – грустно добавил он.
Они еще немного поговорили о том, кого можно считать художником, а кого нельзя, потом еще о том, какой режиссер мог бы снять фильм про кавказского пленника, а потом Георгий почувствовал, что глаза у него сами собою закрываются… Все-таки еще сказывалась болезнь, хотя рана на плече больше не открывалась и кашель почти прошел.
– Саш, я посплю немного, а? – попросил он. – Что-то устал…
– Извини, Дюк! – спохватился тот. – Это меня занесло куда-то… Спи, конечно, спи. Спокойной ночи!
Георгий уже почувствовал, что медленно, счастливо исчезает, как будто растворяется в серебряном воздухе комнаты, когда до него, словно издалека, опять донесся Сашин голос:
– Дюк, а, Дюк… Ты совсем спишь?
– Н-не совсем-м… – собрав остатки сознания, пробормотал Георгий. – А что?