«Сам виноват, – зло думал Георгий. – Два года черт знает чем занимался, маклер хренов! Вот и вози теперь саночки, раз кататься любил».
Но потом он понял, что, пожалуй, не очень-то и виноват. Конечно, он давно не снимал, хотя, если не заниматься самоедством, его вины в этом было немного: можно подумать, кто-то бегал за ним с камерой и умолял поработать! Но интуиции он не утратил, и навыки, приобретенные за то лето с итальянцами – а этих навыков было достаточно, чтобы быстро освоить телекамеру, – сидели в нем глубже, чем сам он мог от себя ожидать. Дело было не в нем…
Дело было в войне. Много было сказано слов о том, что война – зло, да Георгий и без всяких слов это понимал. Но по-настоящему, до костей и до последних прожилок, он понял это, когда взглянул на войну в визир камеры. Он увидел не только развалины и трупы, не только искореженную технику и таких же искореженных людей – он увидел бесконечный, непрерывный ряд пошлостей. Вся война была торжеством пошлости, и этого невозможно было не понять именно потому, что он смотрел на нее в визир, в беспощадно просветляющую оптику.
Он ничего не мог с этим поделать и потому не спорил с Валерой, послушно ловя объективом репортерские банальности.
– А за что им нас любить? Или мы им что хорошее сделали?
– А чего мы им плохого сделали-то? Ну скажи, скажи – чего?
– А в Казахстан их выслал кто? Не русские, скажешь?
– Ой, бля, выслали их! Когда это было? Да они давно уже и сюда вернулись, и всюду поналезли, как тараканы. А зато русские, считай, всего им тут понастроили – нефтяных заводов, вообще всего! Скажешь, они работать любят? Счас! Им только чтоб автомат в руки и понты гнуть.
– Так мы же их детей убиваем!
– Хороши дети! Они сами, как только титьку бросят, только и смотрят, кого б замочить!
Этот диалог между двумя старлеями шел уже минут десять, но Георгий в него не втягивался. За два месяца в Чечне он таких разговоров наслушался досыта и давно уже не поддавался их пустому пылу. Просто оба старлея приехали сюда недавно, потому, наверное, и считали еще, что в споре рождается истина. Хотя достаточно было отойти на сто метров от их взводного опорного пункта, чтобы увидеть, какая истина родилась в этом споре.
Разговор, естественно, шел за выпивкой, но Георгию пить не хотелось, потому что хотелось поснимать. Они с Речниковым для того и приехали на батарею, и в офицерской палатке он сидел только из вежливости да дожидаясь, пока Валера закончит охмуреж медсестры, которым тот самозабвенно занимался в течение последнего часа.
Георгию и вообще почему-то не хотелось пить – он с удивлением заметил, что это желание у него здесь отшибло напрочь. Он просто не мог этого за собою не заметить, потому что раньше пил довольно много. Выпивка была наилучшим способом резко переменить настроение и проснуться утром хоть и с головной болью, зато с ощущением обновленного, живого взгляда на мир. Правда, один человек, к которому он почему-то проникся мгновенным доверием, предупредил его однажды о том, что лет через десять такое страстное отношение к выпивке приведет к глубоким запоям, но Георгий ему все-таки не поверил. Он был здоров, крепок и вполне себя контролировал, с чего бы вдруг запои?
И поэтому он совершенно не понимал, почему здесь, в Чечне, его ни разу не потянуло выпить, хотя бы для того чтобы снять стресс, из которого здешняя жизнь вся, собственно, и состояла. А может, ничего особенного в этом и не было – просто срабатывал инстинкт самосохранения.
Георгий больше удивлялся, что инстинкт не срабатывает, например, у этих двух старлеев. Сидят себе, пьют средь бела дня, а начнись какая заваруха, что они будут делать? Один вообще пришел к артиллеристам в гости из взвода прикрытия, но, похоже, совершенно не беспокоится о том, что его солдаты остались без командира.
Правда, офицеров, которые беспокоились бы о солдатах, Георгий вообще мог здесь пересчитать по пальцам одной руки. И это была еще одна частичка ужаса в общей картине войны – ужаса и иррациональной бессмыслицы.
А он-то еще посмеивался над многочисленными дуростями своей собственной армейской службы на дальневосточной ракетной точке! Ну, пили-то офицеры и там, и пили по-черному, изнывая от тоски в глухой тайге. Но такого, чтобы солдатам неделями не привозили еду, предоставляя им ловить окрестных собак, – такого все-таки не было…
Валерины атаки на медсестру продвигались хоть и верно, но медленно, к тому же она, хихикая с одним телевизионщиком, то и дело бросала любопытные взгляды на другого… Георгию надоело отворачиваться от этих ее откровенных взглядов и слушать пьяный треп. Он взял камеру и вышел на улицу.
Оказалось, что сделал он это не вовремя. Дождь собирался давно, но хлынул как раз в ту минуту, когда он дошел от офицерской палатки до блиндажа. Ближние пологие горы сразу затянуло белой пеленой, дальние, высокие и прекрасные, вообще исчезли за сплошной стеной дождя. Скорее всего, этот летний ливень должен был закончиться так же мгновенно, как начался, но не под открытым же небом было этого дожидаться. Георгий сбросил с себя куртку, накрыл ею камеру и заскочил в солдатскую палатку.
Это даже хорошо оказалось, что пошел дождь: пока на улицу все равно было носа не высунуть и о съемке думать не приходилось, он успел со всеми перезнакомиться. Он вообще легко сходился с людьми, хотя не был записным балагуром, не рассказывал анекдотов и не кивал сочувственно, выслушивая армейские байки.
Наверное, просто оправдывалась примета: рыжим везет – вот ему и везло, во всяком случае, в человеческом расположении.
Солдаты были в основном из деревень или из маленьких городков, и это Георгия не удивляло. Он прожил в Москве всего три года, но два из них провел, можно сказать, в самой гуще московской жизни – в расселении коммуналок. И это оказалось для него таким опытом, которого он не приобрел бы, пожалуй, и за двадцать лет.
За это очень плотное время он узнал не только скрытую за стенами квартир жизнь Москвы – он узнал ее силу, и страсть, и требовательность, и благодарность, и жестокость. И теперь прекрасно понимал: москвичей в Чечне найдешь не больше, чем на московских же стройках, или в дворниках, или среди рабочих какого-нибудь завода…
Легко было объяснить это тем, что «московские больно много об себе понимают». Именно так это объяснял Валера Речников, любивший подчеркнуть свое уральское, посконное, деревенское происхождение, и именно так это объясняли солдаты, с которыми Георгий сидел сейчас в палатке, и это тоже было правдой… Или нет – это было расхожей истиной, а значит, полуправдой.
Почему люди в Москве иначе относятся к жизни – резче, жестче, с честной до цинизма проницательностью, – Георгий не мог объяснить в двух словах. Так же, как не мог объяснить постороннему человеку, что и жесткость, и цинизм – это еще не все, что есть в Москве, что есть и другое… Для того чтобы понять, в чем же состоит это неназываемое «другое», надо было пройти по всей той дорожке, по которой прошел он сам. Но, главное, чтобы понять Москву, надо было ее полюбить, и тоже так, как он ее полюбил, – сразу и вопреки всему.