Он давно уже понял, что главное чувство, с которым живет его мама, – это даже не страх, а какая-то тихая опаска. Может быть, этого не было, когда был жив отец. Но отец умер, когда Георгию было четыре года, и он просто не помнил мать другою.
Она боялась за него всегда и опасалась всего: что он упадет с качелей во дворе; что начнет курить; что пойдет со старшими пацанами купаться и утонет; что его выгонят за непоседливость из престижной чеховской школы и придется идти в простую, возле дома, а там свяжется с плохой компанией; что в армии его будут обижать; что окрутит какая-нибудь хитрая девка, заставит жениться «по залету»… Эта последняя забота была Георгию совершенно непонятна. Мать не хотела, чтобы он ехал в Москву, не понимала, зачем ему это надо, и хотела только, чтобы он жил по-человечески: спокойно, зажиточно, но не слишком – как все. И с чего ей, в таком случае, было беспокоиться из-за его женитьбы? Наоборот, радоваться должна была бы, если бы сын пораньше обзавелся семьей и перестал рваться неизвестно куда, – рыпаться, как она говорила.
Но, наверное, привычка всего опасаться так прочно въелась в ее душу, что она уже боялась даже того, что должно было бы ее радовать.
Георгий понимал, что он вылетел из дома, как сосновое семечко из шишки, и несется, кувыркаясь, по ветру, и неизвестно еще, где пустит корни, и пустит ли вообще – может, упадет на голый камень или в заросли сорняков, сквозь которые не пробьется никогда.
Сам он если чего и боялся на свете, то только того, что чувствовал в маме, – вот этой ее опаски. Ему казалось, что она присуща всем женщинам, как всем им была присуща радость от того, что попала в руки очередная синица: убогая работа за гроши, импортный плащ за бесценок, какой ни есть мужчина…
Он вернулся в комнату, лег не раздеваясь на застеленную кровать, закинул руки за голову, и воспоминания сами собою пришли к нему, словно вытянутые из прошлого разговором с матерью.
До дембеля оставалось три месяца, и Георгий уже считал не то что дни, а, кажется, даже часы. В этом он был похож на всех солдат, которым срок выходил одновременно с ним. Разве что дембельский альбом делал без энтузиазма – просто делал, чтобы не отличаться от остальных и обойтись без лишних вопросов. Да ему в любом случае не до собственного альбома было бы, будь он этим даже увлечен. Перед дембелем фотограф оказался востребован, как никогда прежде. За какой-нибудь месяц пленок, реактивов и фотобумаги ушло столько, сколько Георгий не потратил, пожалуй, за все два года службы. Он штамповал фотографии со скоростью автомата, глаза у него стали красные, как фонарь в лаборатории, кожа на пальцах облезла от того, что он постоянно возился с растворами.
Командиры скорому дембелю не радовались. Георгиев набор был большой, солдаты оказались удачными, а кого пришлют на место этих, сообразительных, – иди знай! Может, бандюганов или наркоманов, которых к ракетным установкам на пушечный выстрел нельзя будет подпускать.
Но командирское беспокойство казалось ерундой по сравнению с Зининым.
Георгий понимал, что их отношения – если можно было назвать отношениями то, что между ними происходило, когда он приходил в библиотеку и они оставались наедине, – зашли в тупик, из которого есть только один выход: расстаться как можно скорее.
Он обрадовался, когда их роту неожиданно вывезли на полевые учения за пятьдесят километров от гарнизона. Хотя бы неделю не грозили ему каждый день бессмысленные объяснения и никто ничего от него не требовал – разве что как следует отстреляться из автомата да выполнить еще десяток нехитрых армейских дел, которые казались ему сущими пустяками.
Но когда учения кончились, не зайти к Зине было нельзя. Ну что она сделала ему плохого, чтобы он бегал от нее, как нашкодивший кот? Да и он ей ничего плохого не сделал…
Георгий зашел как всегда вечером, когда она была в библиотеке одна. Зина бросилась ему навстречу так порывисто, что он даже руки вперед вытянул: не упала бы она, споткнувшись о домотканый половичок, расстеленный перед библиотекарской стойкой.
– Ох, как скучала, Гошенька, как скучала! – выдохнула Зина, ткнувшись лбом ему в ребра. – А боялась как!
– Чего ты боялась? – Он наклонился, прикоснулся губами к светлому тоненькому пробору у нее на голове.
– А случись что на ученьях этих? – Она подняла на него глаза. – Мало ли, оружие же…
– И что ты за страхи выдумала? – пожал плечами Георгий, осторожно отстраняясь от нее. – Отец твой всю жизнь при оружии, и ничего же не случилось.
– То отец, а то муж, – покачала она головой.
Он вздрогнул, услышав эти слова. Зина много раз говорила, что мечтает связать с ним жизнь навеки, что хочет быть вместе до гроба и прочие подобные пошлости, от которых он морщился. Но вот так определенно и уверенно она называла его впервые.
– Какой еще муж? – спросил он каменным голосом.
– Как какой, ты и есть, Гошенька, – торопливо проговорила она. – Я как тебя встретила – больше ни с кем, ты же знаешь.
От прежних ее разговоров, про гроб и вечную связь, Георгий просто уклонялся, отшучиваясь, но сейчас он понял, что отшучиваться больше невозможно, да и не нужно.
– Зин, – сказал он, вдохнув поглубже, – ну с чего ты замуж за меня собралась? Любишь ты меня, что ли?
– Люблю, – с готовностью кивнула она. – Конечно, люблю, а как же!
Лицо у нее при этом было такое, словно она говорила: «Да не все ли равно, божечки!» – как сказала однажды, когда Георгий зачем-то попытался пересказать ей содержание книги, которая его увлекла, и, уже пересказывая, вдруг понял, что самого главного словами все равно не выразить.
– А меня ты спросила? – рассердился он. – Я тебе говорил когда-нибудь, что люблю? И какой из меня муж?
– Да ты что! – воскликнула Зина. – Из кого же, если не из тебя? Ты непьющий, – принялась она загибать пальцы.
– Откуда ты знаешь? – перебил ее Георгий. – Тут просто пить нечего, тайга кругом.
– Пьющего сразу видно, – покачала головой Зина. – Вот отец мой пьющий, так мать говорит, у него даже у трезвого глаза, как у собаки: вроде и гнать жалко, и в постель к себе ложить неохота.
Георгий невольно засмеялся точности этого сравнения.
– И ласковый ты, – продолжала Зина. – Я ведь, Гоша… Ну, вижу я, что ты меня не любишь. А все равно ты со мной ласковый, всегда побеспокоишься, чтоб мне удобно было, хоть и на полу. И целуешь всегда, даже когда кончишь уже и ничего тебе от меня больше не надо.
И тут ему стало так тошно, что даже возражать расхотелось. Он вдруг подумал: что же видела за свои восемнадцать лет эта маленькая светлая девушка, кого же она видела, если такая мелочь кажется ей чем-то необыкновенным?
– Зин, прости ты меня, – выдавил он. – Не надо мне было с тобой…
– Почему не надо? – улыбнулась она. – Разве нам с тобой плохо? Ты же простой, Гоша, ты как я. Не москвич какой-нибудь. Они-то гордые все, понятно, столичные штучки. Им красивой жизни хочется, привыкли, чтоб шумно кругом, весело… А тебе чего? Мы б с тобой душа в душу жили, знаешь, как бы я за тобой смотрела хорошо! Не хочешь в гарнизоне – дом бы купили в поселке. Мы же с матерью всю жизнь за отцом по медвежьим углам, я все умею, никакой работы не боюсь, да ты и сам не ленивый. Или в Уссурийск можно перебраться. Или, хочешь, я с тобой уеду куда захочешь? Мы ж молодые, Гошенька, нам же все дороги открыты!