– Но это же прошло, мама? – спросила Ева, сама слыша испуг в своем голосе. – Правда же, прошло?
– Прошло, – улыбнулась Надя. – Я последнее время все хотела вспомнить, понять: когда же это совсем прошло, навсегда? Конечно, я папу как-то постепенно полюбила, это же просто невозможно, с ним жить и не чувствовать, какой он. Но по-настоящему – когда? И я поняла… Когда бабушка Миля умирала, вот когда! Ведь вы все у меня уже были, мама моя еще жива была, а мне тогда показалось, будто я остаюсь одна на свете. И только Валя…
Болезнь Эмилии Яковлевны оказалась для всех полной неожиданностью.
Она никогда не болела, даже не простуживалась, сама подсмеиваясь над своим богатырским здоровьем. Но, конечно, язве удивляться не приходилось – при вечных фуршетах и бутербродах, ночных посиделках, курении натощак, при заграничной сухомятке с экономией каждого доллара из нищенских советских суточных…
Эмилия Яковлевна легла в больницу, сопровождаемая укорами домашних, клятвенно обещая, что теперь-то она будет каждое утро начинать с овсянки, пусть только вылечат эти дурацкие боли. Собственно, Надя с Валей и шли на беседу с профессором, собираясь расспросить его о диете.
Они сидели в тесном профессорском кабинетике – ошеломленные, не верящие, растерянные…
– В операции я смысла не вижу, – сказал старый доктор. – Я хотел бы этого не говорить, поберечь ваши нервы, но родственникам я сказать обязан. Ей осталось жить от силы два месяца, и то только потому, что у нее крепкий организм.
– Но… этого же не может быть! – воскликнул Валя; лицо у него за эти десять минут потемнело. – Как же это может быть, вот так, вдруг – два месяца! Она же была здорова, живот совсем недавно заболел, неужели нельзя…
По жуткому, никогда прежде не испытанному холоду в груди Надя поняла, что все сказанное – правда.
– Мы ее, конечно, положим в онкодиспансер, попытаемся, может быть, облучать. Хотя смысла нет: весь желудок поражен, и повсюду метастазы, – сказал врач. – Лучше бы ей провести эти месяцы дома. У вас ведь сын в Первом медицинском учится? – Надя кивнула. – Будет колоть обезболивающее. Это лучшее, что для нее теперь можно сделать.
И вот пошел четвертый месяц, Эмилия Яковлевна была жива, и Надя иногда думала: если бы можно было эту боль распределить понемногу на них на всех – каждый согласился бы не задумываясь… А Юра – тот и распределять бы не дал.
Юра учился на предпоследнем курсе мединститута, и вся его жизнь в эти месяцы превратилась в бесконечные поиски обезболивающих средств. Эмилии Яковлевне давно уже надо было колоть больше, чем полагалось по нормам любой больницы. Надя видела, что Юра вот-вот пойдет за лекарствами к наркоманам…
Эмилия Яковлевна лежала у себя в гарсоньерке, ни за что не соглашаясь перейти к ним; никому не удавалось ее переубедить. Они ухаживали за нею по очереди, даже девятилетняя Полинка прибегала помогать. Но бабушка ждала Юру, только Юру – весь мучительный остаток ее жизни сосредоточен был на нем.
…Надя сидела на стуле в углу комнаты и боялась, что Эмилия Яковлевна проснется раньше, чем придет Юра: он должен был принести очередную ампулу. Она вглядывалась в лицо свекрови, ставшее неузнаваемым за эти два месяца, и чувство, пронизывающее ей сердце, было сильнее, чем даже сострадание. Это было жуткое, до глубины души достающее отчаяние, с ним трудно было жить, и все это время Надя жила как в бреду.
Драгоценный флакон с любимыми Эмилиными духами «Диориссимо» был открыт, и в комнате стоял тонкий тревожный запах ландышей.
– Надя, я не сплю, – вдруг сказала Эмилия, не открывая глаз; они казались на ее лице страшными провалами, даже не верилось, что под темными веками прячется знакомая синева. – Не приходил Юра?
– Сейчас придет. – Надя встала, подошла к кровати. – Дать вам что-нибудь?
– Ничего. – Эмилия открыла глаза. – Посиди просто так. Пока Юра придет.
Надя послушно села на стул у кровати.
– Умираю, Надежда, – вдруг сказала Эмилия Яковлевна. – Не говори, не говори. – Самой ей говорить было трудно, и она не хотела произносить лишних, никому не нужных слов. – Зачем, я же не ребенок. Лежу, вспоминаю… Что это Юрочка мне колет? Когда-то были морфинисты, кокаинисты, было модно. Ну, глупости. Знаешь, что вспоминаю, Надя? – Губы у нее совсем поблекли, но улыбка осталась прежней, и темная синева ее глаз по-прежнему делалась светлее, когда Эмилия улыбалась. – Как Юрочка мне когда-то сказал, на даче, ему три с половиной годика было… Сказал: бабушка, если ты побоишься ночью идти в туалет одна, то ты меня разбуди, я тебя проводю! А у самого горшок еще стоял под кроваткой… – Она вдруг засмеялась – это был очень тихий, но все-таки смех; Надя почувствовала, что сейчас не выдержит и заплачет. – Вот, Надя. Сына ты у меня отняла…
– Я… – начала было Надя.
– Отняла, отняла, Надежда, не спорь. – Прозрачные пальцы Эмилии слегка шевельнулись на ярком перуанском покрывале. – Весь он стал твой, не мой больше, но я тебя не виню. Может, я сама виновата: мужа любила так, что на сына не осталось, сколько ему было нужно… Но Юру ты мне родила, я тебе и по смерти буду за него благодарна! Тогда, помню, смеялась до слез, всем знакомым рассказала, как мне трехлетний внук помощь предлагал. Говорила: умирать буду, Юрочка, а это вспомню! Вот – умираю, это и вспоминаю… Почему так долго его нет? – спросила она, с трудом повернув к Наде голову в ореоле растрепавшихся гнедых волос. – Ничего с ним не случилось?
– Ничего, Эмилия Яковлевна, честное слово, ничего! – сказала Надя. – Сейчас занятия кончатся, придет.
– Как странно… – еще тише, наверное, от усталости сказала Эмилия. – Я прожила такую яркую жизнь! Неплохо, по-моему, прожила: подлостей не делала, не подписывала гнусных писем – для меня это было важно… Столько я всего написала, наговорила, весь мир объездила. А теперь кажется, только и было: «защитю» и «проводю»… Замкнулось кольцо, Надя, и я в нем как камешек. – Она помолчала, потом сказала с какой-то глубокой суровостью в голосе: – Ты его слишком взрослым считаешь, Надежда, слишком сильным. Конечно, Юра – не Ева… Но у него беззащитная душа, в этом твои дети все похожи. Только Юра никого до своей души не допускает… Мне страшно его оставлять, даже на тебя, Надя! – Голос ее стал сильнее, громче. – Я бы давно уже умерла, зачем же мне так мучиться и вас мучить, но мне страшно за него, и я никак с ним не расстанусь… Что же его нет-то до сих пор! Выгляни, посмотри: может, уже пришел?
Надя обрадовалась возможности выйти на минуту, хотя куда было выглядывать, на лестницу? Но слезы душили ее, и не было сил смотреть в синие умирающие глаза.
Она вышла в узенький коридор гарсоньерки, притворив дверь в комнату. Юра стоял на кухне, отвернувшись к окну. Надя глаз не могла отвести от его пальцев, сжимающих подоконник, – от их страшной, напряженной белизны… Услышав ее шаги, он обернулся.
– Что же ты не заходишь, Юрочка? – прошептала Надя. – Она ждет, ждет… Давно ты тут?
– Только что пришел. – Синие его глаза смотрели на нее с болью и жизнью, и Надя вдруг почувствовала, что ей становится легче. – Она же с тобой хотела поговорить, мама, я не хотел мешать.