Да, именно так. Я чувствовал, что избежал гибели, и это слово не было преувеличением, потому что такова наша колумбийская участь – либо мы пытаемся спастись, либо спрашиваем себя, почему мы этого не сделали; либо стараемся наладить жизнь в другой стране, либо решаем за этой жизнью не гнаться и живем с последствиями своего решения. Вот так и получается, что мы населяем Барселону или Мадрид, что нашими стараниями Нью-Йорк стал третьим по численности колумбийским городом, что оседаем в Майами, или в Париже, или Лиме, или в Мехико, просачиваясь, как вода, в любую щелку и заполняя любое пространство. В те дни я начал переводить «Туннель», чудесный роман Уильяма Гасса с эпиграфом, который тогда не произвел на меня впечатления – должного и, главное, такого, как производит сейчас.
Анаксагор сказал человеку, жаловавшемуся, что боится умирать на чужбине: «Не все ли равно, откуда спускаться в ад?»
Но нет, от колумбийского насилия укрыться не удалось, и мне следовало бы знать об этом раньше. Никому не удается, а уж паче всего – человеку моего поколения, родившемуся одновременно с наркотрафиком и вступившему во взрослую жизнь, как раз когда страна барахталась и тонула в крови той войны, что объявил ей Пабло Эскобар. Можно было покинуть страну, как сделал я в 1996 году, и думать, что война осталась позади, – но я обманулся. Мы все обманулись. И я никогда не перестану удивляться тому, что жизнь, имея множество иных способов преподать мне урок, выбрала мне в учителя беглого гиппопотама.
Это чудовище в полторы тонны весом, удравшее из имения «Неаполь», которое было одновременно штаб-квартирой Пабло Эскобара и открытым для публики зоологическим садом, два года прожило на воле. И дело было летом, знойным и душным летом 2009 года – я тогда увидел его фотографию. Один из моих случайных гостей – их много тогда захаживало ко мне – оставил журнал «Семана», который еще несколько дней постоянно попадался мне на глаза, прежде чем наконец у меня дошли до него руки, и я, предварительно достав из холодильника банку пива, от нечего делать машинально открыл его. Эффект, надо сказать, ждать себя не заставил. Снимок, запечатлевший тех, кто отловил гиппопотама – их обступившие застреленную громадину темные фигуры в военной форме, их вскинутые к небу стволы, хамское торжество на лицах победителей, – произвел на меня неожиданное впечатление, вселил какое-то беспричинное, безосновательное беспокойство, вызвал смутное ощущение необъяснимого неблагополучия. В чем же было дело? Я довольно долго и пристально вглядывался в снимок, читал и перечитывал репортаж о том, как сбежал гиппопотам и как его ловили, пока не понял, что окруженная охотниками туша прихотливо связалась у меня в голове с фотографией Пабло Эскобара, которого тоже преследовали и застрелили на одной из медельинских крыш, а потом труп его окружили другие – но точно такие же – загонщики в военной форме: вот они тоже воздевают ввысь оружие, тоже сияют победными улыбками, а один, ухватив за футболку на спине, приподнимает убитого, демонстрируя репортерам и зевакам обросшее бородой лицо того, кто целое десятилетие заливал страну кровью.
И внезапно всплыло воспоминание. Я стал припоминать, как с одноклассником и его родителями ходил в зоосад на асьенде «Неаполь» – волшебное место, где, помимо гиппопотамов, обитали розовые амазонские дельфины, несколько пар жирафов, серые носороги и африканские слоны; сбившиеся в кучу зебры сбивали с толку и со счета наблюдателя, у которого начинало рябить в глазах; полчища фламинго, разрастаясь, занимали одно озеро за другим (словно рисовали под гигантскими пальмами длинную розовую черту), кенгуру пинал футбольный мяч, а попугай декламировал наизусть избранную колумбийскую лирику. Шел 1985 год, а месяц, надо полагать, был июль, потому что каникулы едва начались; и, стало быть, мне исполнилось двенадцать лет к тому моменту, когда я прошел за ворота асьенды под белым самолетиком, который Пабло Эскобар некогда распорядился поместить у входа на манер фронтисписа, чтобы отметить первую свою коронацию, как называли наркодилеры успешный ввоз товара в Соединенные Штаты – пешка преодолела линию обороны и вышла в блистательные ферзи. Позднее я узнал, что авиетка с бортовым номером НК‑617 – эти буквы и цифры вместе с другими обломками бесполезных сведений крепко застряли в моей памяти – лишь точная копия оригинального самолетика, рухнувшего в море с грузом наркотиков, но в тот день, проходя вместе с приятелем и его родителями под ее раскинутыми крыльями, испытал приступ детского стыда, ибо знал, что моим-то родителям не понравилось бы, что я посещаю имение человека, вот уже несколько месяцев слывущего самым известным наркоторговцем страны и с апреля прошлого года повинного в так и не раскрытом убийстве министра юстиции.
Все эти воспоминания предстали передо мной с ослепительной яркостью. Порыв оказался неудержим: я отыскал свою тетрадь, «молескин» в черной обложке, и принялся записывать впечатления тогдашней жизни – от зоосада, от того, что подумали бы мои родители, если бы узнали, где я был. Да уж, им бы это не понравилось, и у меня, двенадцатилетнего, уже хватило разума понять, почему: убийство министра Родриго Лара Бонильи просто под корень подрубило представление отца о стране, где мы живем: «Такого не бывало со времен Гайтана», – говорил он (ну, или я так запомнил) в те дни. Они – поколение сорокалетних – выросли в стране, где такого уже не случалось. За несколько месяцев до убийства в один из выходных в гостях у соседей кто-то из взрослых высказался в том смысле, что министру бы надо поберечься, потому что, если он будет и дальше докучать мафиози, его убьют. Все общество – четыре супружеских пары, которые, завернувшись в длинные пончо, играли в карты и выпивали – покатилось со смеху, потому что никто и мысли не допускал, что подобное может случиться; те, у кого сохранились воспоминания (собственные или полученные по наследству) о Боготасо, пребывали в иллюзии, что повторение решительно невозможно. Вечером 30 апреля иллюзия эта разлетелась вдребезги. Родриго Лара вышел из здания министерства под вечер, а в самый вечер уже стал добычей убийц. Тот, кто был с автоматом, выпустил по нему две очереди крест-накрест, как учили его в школе убийц, открытой одним израильским наемником в Сабанее, на юге Медельина. С собой у Лары была книга в твердом переплете – «Словарь истории Колумбии».
На следующий день улицы погрузились в особенную тишину, какая бывает обычно в доме, где лежит умирающий. Потом уже, когда я спрашивал старших об этом событии, все повторяли одно и то же: город стал другим, город проснулся неузнаваемым. Разумеется, преобразилась и вся страна: что-то в ней надломилось, что-то переменилось, но в ту пору еще никто не мог знать, что – навсегда; всем было невдомек, что этот вечер открыл темное десятилетие – девять лет, семь месяцев и сколько-то дней пребывания во мраке, в вонючей луже нашей истории. Это памятно всем. Колумбийское правительство должно было как-то реагировать – и нанесло картелям удар в самое больное место: объявило с большим шумом в прессе, что начинает экстрадировать наркодилеров. Договор о выдаче между Колумбией и США, подписанный в 1979 году Джимми Картером и Хулио Сезаром Турбаем, снова, как воскресший мертвец, вышел на улицу, пугая мафию. Одно картели сознавали ясно: если колумбийского судью можно купить или убить – по знаменитой формуле «серебро или свинец», – то за границей, вдали от припрятанных долларов и голодных убийц, это сделать трудней. Тогда и взорвалась первая бомба – по крайней мере, первая, которую я помню. При взрыве, произошедшем у американского посольства, погиб один человек. Через два месяца в США прибыли первые депортированные. Эскобар и его приспешники, не желая для себя такой участи, организовали группу, назвали ее «Подлежащие выдаче» и бросили боевой клич: «Лучше могила в Колумбии, чем тюрьма в Америке». И с восхитительной последовательностью рьяно взялись рыть могилы всем остальным.