Так сказал мне дед. Излишне говорить, мне кажется, что так оно и случилось: я понял то же, что понял он. Пусть не с первого чтения, пусть не после первого разговора, но со временем стал понимать. В тот день, 9 апреля 1964 года, когда дон Эрнан подарил мне отцовскую книгу, я начал читать ее с единственной целью: найти там, на этих трехстах страницах, все, что мог вспомнить папа в тот миг, когда убили Гайтана. Разумеется, в мои шестнадцать лет я мало в чем разбирался. Однако сообразил все же с течением месяцев и лет, что книга Ансолы, уродливая и тяжелая книга, вышедшая в 1917 году, позволяет понять, о чем в последние часы и минуты своей жизни думал 9 апреля 1948 года мой отец. Эту идею принять нелегко, но я не оставлял стараний. Я прочел книгу два, три раза, потом пять раз, потом десять, и при каждом перечитывании всплывали на поверхность отдельные эпизоды, разрозненные фразы. Я прочел эту книгу, будь она проклята, и понял ее – понял то же, что мой отец за несколько минут до смерти. Я словно влез в его голову, увидел мир его глазами, стал им за минуту до того, как грянул выстрел снайпера. И такого постижения никому не пожелаю. Да, спору нет, это удача, это привилегия, но одновременно и тяжкое бремя. Я вытянул этот жребий, я посвятил этому всю жизнь – я несу на плечах постижение, осенившее отца в последние минуты жизни, а деда – много лет спустя, постижение, которое я получил от них по наследству.
Тут я произнес единственно возможные здесь и сейчас слова. И облек их в форму вопроса, в котором, возможно, буду раскаиваться, но не задать его было бы проявлением трусости и, быть может, слепоты.
– И что это было за постижение, Карлос? Что такое постиг ваш отец, а теперь и вы?
– А то, что элегантный господин из аптеки «Гранада» и элегантный господин с Девятой калье – это одно лицо. Что человек в костюме-тройке и с манерами английского лорда (как описал его Гарсия Маркес) и человек в лакированных ботинках и полосатых брюках (как описала его свидетельница Мерседес Грау) – это одно лицо, как и тот, кого пропавший свидетель Альфредо Гарсия видел в плотницкой мастерской убийцы Галарсы, и тот господин в цилиндре, которого Ансола отказался назвать в суде. Как и элегантный господин, подстрекавший возбужденную толпу, пока она не устроила самосуд над Хуаном Роа Сьеррой, и тот, кто спросил одного из убийц Урибе: «Ну что, убил?» Папа понял, что священник, суливший Урибе загробные муки, ничем не отличается от другого, очень известного священника, перед убийством Гайтана требовавшего расправы над красными. Папа понял, что слухи и анонимные статейки в газетах, наводнившие Боготу перед 9 апреля, ничем не отличаются от слухов и анонимных заметок, гулявших по Боготе перед 15 октября. Он понял, что все, кто был уверен, что Гайтана убьют, ничем не отличаются от тех, кто за сорок дней до убийства генерала Урибе, знал, что оно произойдет. Он понял это, Васкес, ему открылась ужасная истина: их убили одни и те же люди. Не следует понимать это в буквальном смысле. Я имею в виду чудовище, бессмертного монстра, многоликого и носящего множество имен – оно столько раз убивало раньше и еще будет убивать, потому что за века нашего существования ничего не изменилось и не изменится никогда, ибо наша несчастная страна больше всего напоминает мышь, бегущую в колесе.
Есть два способа смотреть на явление, называемое историей: один – назовем его акцидентальным – рассматривает ее как некий продукт, случайно возникший из бесконечной цепи иррациональных деяний, непредсказуемых совпадений и непредвиденных поступков (жизнь в этом случае представляется безнадежным хаосом, который мы, люди, отчаянно и тщетно пытаемся упорядочить), другой – конспирологический взгляд, которому мир предстает как сцена, где мечутся тени, где движутся невидимые руки, где за всем следят внимательные глаза, где по углам слышится приглушенный шепот, где любое действие обусловлено неким замыслом, где не бывает случайностей и уж тем паче – совпадений и где причины происходящего скрыты по мотивам, никому не ведомым. «В политике ничего не бывает случайно, – заметил однажды Франклин Делано Рузвельт. – Если что-то случилось, значит, оно было задумано». Эта фраза, которую я не сумел найти ни в одном заслуживающем доверия источнике, очаровывает сторонников конспирологии – оттого, наверное, что произнесена была человеком, решавшим столь многое и на протяжении столь долгого времени (иными словами, оставлявшим столь малое пространство для случайностей или игры случая). Но и того, что имеется в этих источниках – если кто-нибудь отважится осторожно заглянуть в этот вонючий колодец, – достаточно, чтобы испугать самого храброго, ибо фраза эта рушит одну из тех минимально необходимых опор, на которых с грехом пополам мы строим нашу жизнь, памятуя, что, хотя несчастья, ужасы, страдания и мучения неизбежны и непредсказуемы, тот, кто окажется в силах предугадать их, сделает все возможное, чтобы избежать их. Сама мысль о том, что кто-то знает сейчас, что произойдет нечто скверное, и ничего не делает, чтобы избежать этого, настолько ужасна, настолько непереносимо чудовищна даже для нас, давно утративших простодушие и растерявших любые иллюзии в отношении человеческой морали, что мы воспринимаем подобный взгляд на вещи как игру, как времяпрепровождение для людей праздных или легковерных, как эдакую укоренившуюся стратегию, помогающую лучше справляться с хаосом истории и с тысячекратно доказанной истиной, что все мы – пешки или марионетки в ее руках. На конспирологический взгляд отвечаем нашим выношенным, вышколенным скептицизмом, сдобренным толикой иронии, и повторяем, что это недоказуемо, на что свято верующие отвечают нам, что главная задача любого заговора – скрыть собственное существование, а то, что мы не видим его – и есть лучшее доказательство того, что он есть.
В пятницу 28 февраля 2014 года, почти сто лет после одного и шестьдесят шесть после другого преступления, я жил вот в этом насмешливо-недоверчивом мире, где царствуют случай и хаос, совпадения и слепой фатум. Карлос же Карбальо попросил меня на мгновение выйти оттуда и пожить в другом мире, а потом вернуться и рассказать, что я там увидел. Попросил ради того, чтобы не пропал взгляд его отца. Я припомнил его слова о правдах, не встречающихся в мире, о котором может рассказать журналист или историк; о маленьких слабых правдочках, обреченных кануть в забвение, ибо люди, рассказывающие об истории, не успевают ни увидеть их, ни узнать об их скромном существовании. И подумал еще, что Карбальо хочет не только спасти от забвения ту правду, которая никогда не рождается в мире исторических деяний, но и дать своему отцу существование, которого у него не было прежде. Да, может быть, у него и не было могилы, может быть, его кости не были украшены ярлычком с именем, но зато он получил бы место, где существовал бы с этим самым именем и со своей памятью. Иными словами – со своей жизнью: с поступками и любовями, с трудами и воодушевлением, с планами на будущее и с иллюзиями, с происхождением и потомством, мыслями и чувствами. Нет, Карбальо не хотел, чтобы я сочинил «Кто они?», посвященную убийству Гайтана: он мечтал, чтобы я возвел из слов мавзолей и поместил туда его отца, и еще – чтобы последние два часа его жизни были задокументированы по собственному его разумению, ибо так Сесар Карбальо мог не только занять свое место в мире, но и сыграть свою роль в истории.