– Так, – сказал я. – Эта битва называется так.
– Однако вышло иначе. Мать и дед рассказали мне все. Все, что было в тот день, все о жизни моего папы, все, что я вам сию минуту пересказал. Все, что привело его к смерти 9 апреля. А также все, что случилось потом.
– После 9 апреля?
– Нет, в этот самый день. Дед не мог говорить об этом без слез. И даже когда мне было уже двадцать лет и мне казалось, что дед уже ничего не помнит, он вспоминал это с глубокой печалью. Представьте себе, как он стоял на куче трупов возле площади Боливара в тот волшебный миг, когда вдруг слегка затих огонь и показалось, что мир не кончится. Однако вышло иначе, ибо он тотчас увидел своего мертвого зятя. Дед любил его, очень любил… И Гайтан тоже был у нас вроде близкого родственника. Семьи создавались вокруг него, вокруг его обещаний. И вот теперь деду предстояло решить, что делать с телом зятя. В Боготе – это было ясно – идут настоящие бои. Дед рассказывал мне, что в первую минуту хотел даже вызвать полицию, как будто продолжалась прежняя, нормальная, мирная жизнь, но сейчас же отказался от этой идеи – нормальной жизни теперь не будет, пока не установится новый режим. Он поднял тело, взвалил его на спину, словно куль с картошкой, и поспешно двинулся на север, в сторону дома. Дед был не очень крепкого сложения, Васкес, невысокого роста, однако все же сумел с убитым зятем на спине и умирая от страха пройти пару кварталов. Выстрелы гремели то в отдалении, то приближались. Но больше всего поразили его витрины Седьмой карреры – раскуроченные и разбитые витрины ювелирных и прочих магазинов, откуда люди тащили все подряд – холодильники, радиоприемники, охапки одежды. Он увидел, как человек с мачете остановил другого, несшего приемник, отобрал его и шваркнул о мостовую с криком: «Мы не грабить сюда пришли, а отомстить за гибель Вождя!» Однако большинство, как видно, с ним не соглашалось, и деда это по-настоящему огорчало, ибо то, что могло бы стать возможностью революции, превратилось в разгул преступного сброда. Грабили, потому что могли грабить, убивали, потому что могли убивать, а их в свою очередь убивали тоже – ни за что ни про что. Как выразился мой дед: «Убивали, просто чтобы увидеть, как свалится».
И он в это время думал только об одном – как бы пройти незамеченным. Два, три квартала с тяжелым грузом на спине. Четыре. Пять. Он шел, лавируя между убитыми, а они порой лежали так плотно, что приходилось огибать их, потому что не хватало сил поднять ногу и перешагнуть через труп. Там были мужчины, были и женщины, и, разумеется, то один, то другой мальчишка. Рикаурте время от времени останавливался передохнуть и тогда прислонял тело зятя к стене, стараясь не смотреть на него. Это он часто повторял мне – что старался не смотреть: ему казалось, что если взглянет, не сможет идти дальше. Меж тем полиция продолжала стрелять. Разъяренные граждане продолжали жечь и громить магазины – на Седьмой было много ювелирных лавок с еврейскими фамилиями на вывесках. Если попадался магазин скобяных товаров, выносили оттуда молотки, патрубки, пилы, топоры – все, что можно было пустить в ход, чтобы отомстить за Вождя. Если винная лавка – разбивали витрину и вытаскивали на улицу бутылки или пили прямо на месте. Те, кто спрятался от пуль в «Лее»
[65] на Одиннадцатой калье, сталкивались с теми, кто выходил оттуда с охапками одежды. Дед миновал кафе, где сидел, когда убили Гайтана, и увидел, что столики перевернуты, у стульев отломаны ножки, а народ выходит оттуда, вооружась ими. Но его никто не замечал, словно он был невидимкой. Дорогу ему преградило несколько танков, двигавшихся по Седьмой к югу. Люди расступались перед ними, а потом шли следом, полагая, что это мятежники, которые направляются ко Дворцу свергать президента. Вскоре стало известно, что танки, добравшись до Десятой, остановились, повернули стволы пулеметов и открыли огонь. Дед сам этого не видел – узнал впоследствии, но мне рассказывал так, словно все это произошло у него на глазах. И я уже не знал точно, когда он рассказывает о том, что видел сам, а когда пересказывает услышанное. Думаю, так было со всеми нами.
Подойдя к проспекту Хименеса, дед почувствовал, что больше не может. Он протащил убитого зятя по четырем или пяти улицам, и теперь изнемог и обессилел. Прислонил тело к стене, несколько минут передохнул, а потом, собрав последние силы, снова взвалил его на спину и попытался перейти улицу. Но тут внимание его привлекла женщина, бежавшая по улице; в тот же миг раздалась автоматная очередь, и женщина замертво упала на мостовую. Дел видел все это – вот женщина бежит, вот падает, словно ей отрубили ноги, вот следом падают еще двое – и слышал крики о помощи. И не будь этих людей, убили бы его самого: солдаты, засевшие в устье проезда Сантафе, били без разбора по всем, кто появлялся на улице. И он, прижавшись к стене, ждал довольно долго, но огонь продолжался. Помимо солдат, стреляли и снайперы с крыш. Тогда дон Эрнан подумал, что если сумеет добежать до отеля «Гранада», его, быть может, впустят туда и позволят переждать, быть может, раздобудут санитарную машину, чтобы доставить тело зятя домой. Из последних сил – бог знает, откуда они взялись – он в последний раз поднялся и перебежал на другую сторону, и тут почувствовал сперва, как щиколотку будто обожгло, а потом уже и боль: он всем телом упал на землю и понял, что все кончено.
Потом, когда я подрос и было мне, наверно, уже лет шестнадцать, дед сделал такое, чего никогда не бывало раньше – стал просить у меня прощения. «Прости, – говорил он, – что не сумел дотащить твоего отца до дому, прости, что оставил его лежать на проспекте Хименеса». Только представьте себе, Васкес – просить прощения за то, что с перебитой щиколоткой не сумел поднять отца и не пришел за ним назавтра. Но ведь на следующий день вообще никто не мог носа высунуть из дому: это была верная смерть. Дед рассказывал мне, как все сидели взаперти, слушали радио и как стыдно было ему за то, что несут его единомышленники-либералы на захваченных ими радиостанциях. Призывают народ убивать консерваторов, вытащить мачете и пускать голубую кровь, как враги пускали прежде красную, ликуют по поводу того, что сжигают дома олигархов. Не знаю, слышали ли вы эти передачи, но они совершенно омерзительны.
– Слышал, – сказал я, и сказал правду: их, наверное, слышали все, кому не давали покоя события 9 апреля. Агитаторы захватили радиостанции почти сразу же после убийства Гайтана и с них обращались со страстными воззваниями к сбитым с толку, легковерным и доверчивым людям, склонным чересчур прислушиваться к советам отомстить. «Война – это менструация человечества», – звучало в эфире. «Мы, колумбийцы, прожили полвека в мире. Рассеем же предубеждение, будто мы – единственные в мире трусы». В этих подстрекательских речах звучали призывы убить президента и сжечь его труп, «огнем и кровью свергнуть правительство», давались рецепты изготовления «коктейля Молотова». Я подумал, что Карбальо имеет в виду их. Однако он, вероятно, хранил в памяти еще какие-то примеры, потому что было много постыдных моментов в тот день, когда из всех полезло самое гнусное.
– И он тут же отправился за папой, – продолжал Карбальо. – Рассказывал мне, как уже 11 апреля, с раздробленной ногой, он взял с собой двоих из комитета и отправился в центр Боготы, в самый, можно сказать, кромешный ад, искать зятя. Однако не нашел. Убитых уже стали складывать в галереях – они лежали рядами, плечом к плечу вдоль обеих стен, образуя какие-то туннели, пахнущие мертвечиной, и запах этот проникал наружу и заполнял улицы. Люди шли посередине, отыскивая своих и стараясь не наступить на чужих мертвецов. Дед обошел все галереи и не нашел зятя. Ни там, ни в списках погибших, вывешенных в последующие дни. И постоянно терзался виной за то, что у папы нет могилки, куда бы мы могли приходить.