Вся затея выглядит безумной – попытаться поближе узнать Видаля Коэнку, побывав в городе, который он покинул.
В душе поднимается гнев. Покинул…
Да, она в его городе, что правда, то правда. Но город этот – не его. Название изменено, улицы поменяли места, замок исчез. В то время здесь было самое малое двадцать белоснежных минаретов с черными башенками наверху, откуда муэдзины меланхолично выпевали призывы к молитвам. Они будили не только мусульман, но и христиан, и евреев. Сейчас уже никто не призывает молиться Аллаху на рассвете. И минаретов нет. Исчезли безымянные кривые переулки, тенистые уголки под нависающими этажами, темная шевелящаяся масса ремесленников, торговцев, нагруженных осликов, пугливых уличных кошек – все исчезло. Снесли душные крытые базары, исчезли крошечные кофейни, где, помимо сваренного на раскаленном песке турецкого кофе, предлагали кальян; можно было развалиться в углу и насладиться… как он назывался, этот особый, пахнущий земляникой табак? Муазель? Уже не увидишь могучих полуголых носильщиков в гавани. Или женщин, вывешивающих на солнце затейливые гирлянды табачных листьев. Их нет, они больше не существуют. Нет городских сплетников, переходящих из дома в дом с последними новостями, нет статей в бесчисленных газетках, повествующих о свадьбах, крестинах или похоронах, нет знаменитых сводниц. А когда-то было время, когда мусульмане, христиане и евреи приглашали друг друга на свои праздники, нанимали тех же музыкантов. Все они умещались в этом городе, прижатом горами к морю, под ярким фарфоровым небом. Так и было, когда здесь жил Видаль Коэнка. А теперь его родственники, соседи, друзья и недоброжелатели исчезли. Все до одного.
Исчезли, примеряет Катрин проклятое слово.
Умерли. Умерли и исчезли.
I’m sorry. I thought you were greek
[37], извинился вчерашний незнакомец. Мраморно-белая брусчатка на площади Аристотеля, белые отели – такими белыми могут быть только отели. Даже зонты в кафе у входа тоже белые. Нигде, кроме как в отелях, не найти таких белых зонтов. Она вслушивалась в журчащий поток незнакомых слов и кивала. Довольно долго, пока мужчина не сообразил, что она не понимает ни слова.
I could have been greek. Я могла бы быть гречанкой. И, между прочим, была бы, если бы Видаль Коэнка остался в Салониках, которые теперь называются Фессалоники.
Какая чушь. Если бы Видаль Коэнка остался в Салониках, меня бы вообще не было.
Через несколько дней после ее приезда наступила Страстная пятница по календарю греко-православной церкви. С наступлением сумерек улицу Эрму, ведущую к византийскому храму Айя-София, заполнила двигающаяся очень медленным, почти похоронным шагом процессия. Священники в черных рясах несли символический гроб под щедро увитым цветами балдахином. Они шли в окружении сотен, если не тысяч прихожан, прикрывающих ладонями пламя свечей. Многие беззвучно плакали. Движение прекратилось, в ночном небе проносились тени птиц. Даже те, кто просто остановился посмотреть на необычное зрелище, тоже молчали, внезапно накрытые волной памяти о человеке, принявшем смерть за веру две тысячи лет назад. Если, конечно, можно назвать Иисуса человеком…
Вернувшись из архива, Катрин взяла камеру и пошла в город – искать знаки минувшего. Тротуары у Королевского театра, каменные заборы вилл в богатом пригороде Панорама – повсюду прекрасный белоснежный мрамор. Что она ищет? Неизвестно… Надписи, орнаменты, годовщины, следы имен. Они где-то есть, она знает, что они есть, и она их найдет. В разгар дня, когда нещадно палит солнце, она будет стоять на площади Свободы и думать о нем, о Видале, больше ста лет назад оставившем ныне уже не существующий город. Она будет думать о тех десятках тысяч, кто остался и встретил страшную смерть. А кто помнит о них? Катрин ни разу не видела никаких памятных шествий, не видела колеблющихся огоньков зажженных свечей. Ну нет. Она здесь не просто турист, она Воительница, она ведет долгую и кропотливую битву за утраченную память. Не в сумерках, не на восходе солнца. Ничего похожего – не скрываясь, в ярком свете дня она сражается против тягостного молчания, против оскорбительного беспамятства белого полированного мрамора.
Катрин вышла из дома. Совсем раннее утро, такое прозрачное, будто никто им еще не успел попользоваться. Свет и ночные тени никак не могут поделить пространство, пытаются отстоять свои территории, и на короткие мгновения наступает шаткое равновесие. В углах все еще прячется ночь, а силы света уже заняли позиции у пирса.
У бесхитростного подъезда ее отеля – уличное кафе в тени раскидистого платана. Можно выпить чашку эспрессо. По утрам здесь собираются городские полицейские. Иной раз кажется – чуть ли не все. Свалка мотоциклов и шлемы на столе, похожие на сложенные в пирамиду белые пушечные ядра. Рядом с кофейными чашечками шлемы кажутся огромными, а полицейские, хоть и стараются выглядеть дружелюбными, впечатление производят, скорее, угрожающее. Будто все время начеку. В боевой готовности – к чему? Все время переглядываются… Впрочем, ей-то что? Кто она здесь? Туристка из тех, что читают английские книги на пляже. Они не обращают на нее внимания, и поэтому есть возможность за ними понаблюдать. Ходят слухи, что полиция как-то связана с правоэкстремистскими группами в городе. Правда или сплетни – откуда ей знать? Полицейские пьют свой кофе, а Катрин идет по городу. Городу не просто что-то забывшему, а забывшему, что ему есть что вспомнить.
С сегодняшнего дня ей пятьдесят четыре года. Как длинна жизнь, как богата событиями и до смешного коротка. Идет по чужому городу, где она тоже чужая, по городу, который легко ее отторгнет, даже не заметив. Отторжение – ее единственный постоянный адрес.
Длинный белый причал. На горизонте несколько силуэтов военных кораблей. Ее охватывает электрическая радость – идти по солнцепеку, печатать шаг по горячей белой брусчатке. Прожить так много дней и получить в награду еще один. Есть дни, есть ночи, есть эта невесть откуда взявшаяся эйфория, есть горизонт, есть военные корабли на горизонте и контейнеровозы у пирсов. Есть симпатичные бездомные собаки и апельсиновые деревья. Есть дети – взрослые и самостоятельные. Они не знают, что каждый ее шаг – это привет им, не знают, что они снятся ей по ночам, что она держит их за руки и ведет разговор о жизни и смерти. Не знают, что пока она пишет свои книги, ей чуть не каждую ночь снятся роды… значит, ее книги – их братья и сестры.
У Катрин больше нет иллюзий. Если когда-то и были, давно с ними рассталась. Когда она умрет сама, умрет и память о ней. Таково главное условие существования: время, отпущенное на жизнь, в миллионы раз короче времени бывшего и предстоящего небытия. По случаю ее смерти не будет сказано никаких особенных слов, она знает это и знала всегда. Она родилась в глубокой крипте времени, в ней и осталась. Пыталась барахтаться, сопротивляться, но побеждена. Побеждена с момента рождения.
То и дело в сумочке вскрикивает телефон – скорее всего, кто-то шлет сообщения, хочет ее поздравить. Потом, потом… а сейчас только насладиться этим жарким утром, послушать мягкие, протяжные удары прибоя и почти эротические выдохи потревоженного песка. А попозже пойдет в город, где когда-то жили ее предки, закажет тушенный с чесноком шпинат, греческий салат с брынзой, выпьет простого красного вина – как ее предки. Ей пятьдесят четыре, она чувствует себя одновременно древней старухой и новорожденной, каждый шаг – вспыхивающий в черной ночи ликующий свет.