Она вышла на балкон, посмотрела на прямоугольник пронзительно-синего неба, ограниченный крышами окружающих домов. На перилах соседнего балкона голубь, картинно растопырив перья, воркует что-то перепрыгивающей с места на место, но не удаляющейся голубке. Над головой свистят стрижи, а снизу доносится неумолчный басовый контрапункт уличного движения; трезвучие Фессалоников. Стрижи – голуби – уличный гомон.
У каждого города своя партитура.
Катрин пытается представить, как выглядели и как звучали Салоники больше ста лет назад, в детстве Видаля Коэнки. Северная, продуваемая горными ветрами часть города принадлежала туркам, греки-христиане селились вокруг ипподрома, а в тесно выстроенных белых домиках у моря, в переулках таких пыльных, что каждый солнечный луч оставляет отдельный светящийся след, селились евреи. Испанские евреи.
Видаль.
Она сидит на балконе с чашкой кофе и поглядывает на кота в соседнем дворе. Потянулся, прогнул спину, чихнул и начал кататься по земле. Скоро идти в город. В пол-одиннадцатого надо быть в архиве еврейской общины. Потребовалось подтверждение ее личности независимым свидетелем, несколько раз повторили: больше чем три человека одновременно в архиве находиться не могут. Ничего, она хорошо подготовилась, вопросы структурированы в приоритетном порядке, блокнот, ручка – все наготове. Впрочем, кого именно она должна искать, представляется довольно смутно. Кого-то, кто имеет отношение к ней, к Видалю… но какое отношение? Корни, начало, история семьи… что-то в этом роде.
Слово “архив” происходит от греческого arkhe, происхождение, начало. Отсюда же слово “архаический”. Катрин нравится докапываться до внутренней сути слов. Архаический… самый первый период в истории человечества, когда его и человечеством нельзя было назвать. Скорее колыбель. Колыбель человечества. Гортань, язык и голосовые связки грудного ребенка еще недостаточно развиты, дети не могут переводить ощущения в слова. И что? В глубинах памяти сохраняется все: каждая минута голода, молчания, каждая песенка, каждый взгляд – устремленный на тебя или отведенный. Здесь формируется первая память, первопамять… архаический опыт. Когда появляется язык, все меняется. Словесная память накрывает бессловесную, чувственную, та тонет и лежит, как ил на дне. Слой памяти под памятью, память, о которой мы не имеем ни малейшего представления.
Катрин берет блокнот и записывает два слова: arkhe и psyche.
В ее номере пачка книг. Часть взяла с собой, кое-что купила здесь. Старые времена в древнем городе с древним названием – фрагментарное, с заметными невооруженным глазом пробелами повествование. Разрозненные факты, среди которых наверняка больше половины из каких-то неизвестных ей мифов. Но она упрямо их сортирует, сопоставляет, меняет место и время, пробует новые сочетания. И крепнет ощущение: то, что она ищет, лежит где-то между, в расщелинах чьих-то недостоверных припоминаний.
У города, устроившегося между горами и морем, города, который раньше назывался Салоники, три сердца.
В Ano poli, Верхнем городе, довольно широкие, прохладные улицы. Там жили османские господа. Вместительные, утопающие в зелени дома с кустами роз и журчащими родниками в садах. Женщины почти не выходили из дома, а если и выходили, только в парандже. Мужчины носили фески. Множество мечетей, почти столько же, сколько и синагог, но гораздо вместительнее. Богато украшенные цветной мозаикой, с позолоченными полумесяцами на куполах. Изнутри слышится легкое постукивание перебираемых четок. Всего девяносто девять камней, allahu akhbar, один камушек для каждого имени Бога.
Христиане жили в восточной части города, вокруг древнего ипподрома. Несколько более чем тысячелетних византийских церквей. Давно не обновляемые фасады, всего по нескольку окон, узкие врата. Снаружи не видно, как множество горящих свечей разгоняют царящий под куполами мрак, как пламя каждой свечи отражается колеблющимися бликами в каждом из тысяч фрагментов мозаики, изображающей Деву Марию в золотом нимбе, с Младенцем на руках. Воздух тяжел и густ от молитв и курений.
И третье сердце Салоников – между Виа Игнация и причалом. Тесно населенный квартал, где жили евреи, los djudios. В одном из этих домов провел детство Видаль Коэнка. Здесь почти не ощущались классовые различия, состоятельные горожане жили стена к стене с ремесленниками, носильщиками, рыбаками и уличными торговцами. По мере того как росло еврейское население, дома надстраивали. Пристроенные верхние этажи шире нижних, и в узких переулках почти никогда не появлялось солнце.
Конструкция домов такая же, как в Толедо, – с внутренним двориком, cortijo. Если не знать, что ты в Фессалониках, – вылитая Испания. Балконы и веранды все выходят во двор, а на улицу обращены всего несколько узких, всегда закрытых деревянными решетчатыми ставнями окон.
Как здесь было тогда? В доме, как правило, жили по нескольку семей, почти всегда многодетных. С улицы las casas djudios
[36] выглядели довольно непритязательно, но во дворах рос инжир и гранат, веранды были увиты виноградной лозой, пахло жасмином и розами. Почти все темные, запутанные переулки выходили на небольшую площадь, la placeta. Пахло выделанной кожей и мокрой шерстью из красилен.
Мать говорила: не то что я не люблю евреев, просто не хочу иметь с ними дела.
Еврейский квартал в Салониках… Люди держались друг за друга, помогали друг другу, что во многом было результатом политики властей: можете верить во что хотите, но если вы не мусульмане, платите налог. То же самое, кстати, касалось и христиан.
Поэтому община была центром жизни. Там собирали тот самый налог, искали место для школ и больниц, раввины разрешали споры, судили и наказывали тех, кто не следовал строгим правилам выживания. Все в полном соответствии с мусульманской политикой: даже небольшим этническим группам было предоставлено право самоуправления. Без общины нет спаянности, без спаянности нет порядка.
Те, кто нарушает порядок, перестают существовать. Община их отвергает.
Катрин сделала несколько снимков кота, прикорнувшего на освещенном солнцем пятачке, и тут же стерла. В чашке осталось несколько капель горького кофе – забыла купить молоко.
Скоро надо идти. Время словно поторапливает ее искать трещины и провалы в самой себе.
Надежды мало. Архив общины существует недавно, никаких документов до 1917 года. Катрин почти уверена, что ей не удастся найти хоть что-то о Видале Коэнке. С другой стороны, тот, кто не ищет, никогда не найдет ничего, даже в архиве времен первых христиан. Которые, кстати, тоже были евреями. Новая память – тоже память, подумала она и тут же вспомнила, где прочитала это мудрое изречение, – на прилепленном к дверце холодильника магнитике.
В этом городе родился Видаль Коэнка. Здесь он вдыхал соленый воздух с Эгейского моря и ежился от холодного ветра из Македонского ущелья, стоял у Белой башни. Не исключено, что Катрин за этим и приехала: дышать тем же воздухом, смотреть на то же море, вытирать со лба пот на том же палящем солнце, пройтись по той же набережной с пакгаузами и кафе с одной стороны и ослепительной голубизной моря с другой. Вот она стоит и смотрит на покрытый снегом Олимп по ту сторону залива Термаикос – наверняка и Видаль точно так же стоял и смотрел на овеянную мифами гору. Она смотрит на Олимп каждый день, и он всегда разный. Иногда тяжелый и мрачный, как пожизненный приговор, а в другие дни почти прозрачный, еле различим в морской дымке, облако, прячущееся среди облаков. Архаическая память.