– Ты прекрасна, – сказал он жене, не взглянув на нее, потея внутри новой формы: белых кюлотов, черных сапог с отворотами, синего кителя с белой отделкой, слишком тесного красного воротника. Снаружи от солнца плавилась краска.
– Я пригласил Робеспьера, друга Камиля, – продолжал д’Антон, – но он не захотел пропускать заседание Национального собрания. Подумать только, какая сознательность.
– Бедняжка, – сказала Анжелика. – Не представляю, из какой он семьи. Я спросила его: дорогой мой, вы не скучаете по дому, по родным? Он ответил с самым важным видом: да, мадам Шарпантье, я скучаю по собаке.
– А мне он понравился, – заметил Шарпантье. – Удивляюсь, как его угораздило связаться с Камилем. Итак, – он потер руки, – что нас ждет?
– Через пятнадцать минут прибудет Лафайет. Мы отправляемся на мессу, священник благословляет наш новый батальонный флаг, мы выходим, поднимаем флаг, маршируем обратно, а Лафайет стоит и изображает главнокомандующего. Полагаю, он ждет, что его будут приветствовать. Даже в таком скептически настроенном округе хватит олухов, чтобы создать приличный шум.
– До сих пор не пойму, – голос Габриэль звучал обиженно, – ополчение на стороне короля?
– Все мы на стороне короля, – отвечал ей муж. – Мы не выносим только его министров, слуг, братьев и жену. А наш Людовик молодец, старый нелепый болван.
– Но почему говорят, что Лафайет республиканец?
– В Америке он республиканец.
– А здесь они есть?
– Очень мало.
– Они могли бы убить короля?
– О господи, нет. Мы же не англичане.
– Или посадить его в тюрьму?
– Не знаю. Спроси мадам Робер, когда ее встретишь. Она сторонница крайних взглядов. Или Камиля.
– Если Национальная гвардия на стороне короля…
– На стороне короля, – перебил ее муж, – пока он не попытается вернуться к тому, что было до июля.
– Теперь я поняла. Национальная гвардия на стороне короля и против республиканцев. Но Камиль, Луиза и Франсуа республиканцы, разве нет? И если Лафайет велит тебе арестовать их, ты их арестуешь?
– Господи, да нет, конечно! Эта грязная работа не по мне.
Здесь мы сами себе закон, думал он. Может быть, я и не батальонный командир, но командир у меня под каблуком.
Задыхаясь от волнения, появился разгоряченный Камиль.
– Новости одна лучше другой, – заявил он. – В Тулузе мой памфлет был публично сожжен палачом. Исключительная любезность – теперь его наверняка переиздадут. На Олероне на книжную лавку, где его продавали, напали монахи, вытащили все экземпляры и подожгли, а книгопродавца зарезали.
– Мне не кажется, что это смешно, – сказала Габриэль.
– Напротив, это трагично.
Гончарная мастерская под Парижем малевала на толстой глиняной посуде портреты Камиля в ядовитых зеленых и синих тонах. Так бывает, когда становишься публичной фигурой – люди начинают кормиться за твой счет.
В воздухе не было ни ветерка, и когда подняли флаг, он повис, как высунутый трехцветный язык. Габриэль стояла между отцом и матерью. Ее соседи Жели были слева, маленькая Луиза в новой шляпке, которой она нестерпимо гордилась. Габриэль чувствовала, что люди ее разглядывают. Это жена д’Антона, шептались они. Она слышала, как кто-то спросил: «А она красивая, интересно, у них есть дети?» Она подняла глаза на мужа, который стоял на ступенях церкви, а его фигура ярмарочного бойца возвышалась над вытянутой в струнку фигурой Лафайета. Она испытывала к генералу презрение, потому что его презирал ее муж. Толпа приветствовала Лафайета, он принимал чествования со скромной улыбкой. Габриэль прикрыла глаза от солнечных лучей. Позади Камиль беседовал с Луизой Робер о политике, словно с мужчиной. Депутаты из Бретани, инициативы Национального собрания. Я хотел отправиться в Версаль, как только взяли Бастилию, – (мадам Робер тихо поддакнула), – но опоздал.
Он говорит о каких-то других волнениях, подумала Габриэль, о какой-то другой Бастилии. Затем позади раздался крик: «Да здравствует д’Антон!»
Она обернулась с изумлением и благодарностью. Крик подхватили.
– Это всего лишь несколько кордельеров, – сконфуженно сказал Камиль. – Но скоро так будет кричать весь город.
Несколько минут спустя церемония завершилась, впереди ждал обед. Жорж стоял посреди толпы, обнимая жену.
– Мне кажется, – заметил Камиль, – пришло время убрать апостроф из вашей фамилии. Теперь он лишний.
– Возможно, вы правы, – сказал ее муж. – Я буду делать это постепенно, нет нужды заявлять об этом во всеуслышание.
– Нет, сделайте сразу, – возразил Камиль. – Чтобы все знали, на чьей вы стороне.
– Задира, – нежно сказал Жорж-Жак. Он чувствовал, что им тоже овладевает дух противоречия. – Ты не против? – обратился он к Габриэль.
– Делай, как лучше тебе, – ответила она. – Как считаешь правильным.
– А если одно будет другому противоречить? – спросил Камиль. – Делать, как лучше и как он считает правильным?
– Не будет, – вспыхнула Габриэль. – Потому что он хороший человек.
– Мудрое замечание. Чего доброго, он решит, что в его отсутствие вы много думаете.
Вчерашний день Камиль провел в Версале, а вечером вместе с Робеспьером отправился на заседание бретонского клуба. Там собирались депутаты, выступавшие за народное дело и с подозрением относившиеся к королевскому двору. Присутствовали также дворяне; безумства Четвертого августа были просчитаны тут очень тщательно. В заседаниях могли участвовать и не-депутаты, если их патриотизм не подвергался сомнению.
А кто больший патриот, чем он? Робеспьер уговорил его выступить. Камиль волновался и с трудом удерживал внимание слушателей. Заикался он сильнее обычного. Слушатели не были настроены проявлять к нему снисхождение. В их глазах он оставался уличным оратором, анархистом. Во время его речи Робеспьер разглядывал пряжки на своих башмаках. Когда Камиль сошел с трибуны и сел рядом, он не поднял взгляда, продолжая смотреть куда-то вбок, в зеленых глазах застыла задумчивая улыбка. Стоит ли удивляться, что у него не нашлось для друга слов ободрения? Всякий раз, как Робеспьер пытался выступить на заседании Национального собрания, особо буйные дворяне начинали преувеличенно сопеть и пыхтеть, изображая, что задувают свечу, а порой объединялись, чтобы разыграть сценку с участием бешеного ягненка. К чему притворяться? «Ты был великолепен, Камиль». К чему утешительная ложь?
После завершения заседания на трибуну поднялся Мирабо и устроил для своих сторонников и подхалимов представление: он показывал, как мэр Байи пытается вычислить, понедельник сейчас или вторник, как рассматривает луны Юпитера, чтобы найти ответ, и в конце концов признает (в весьма грязных выражениях), что телескоп слишком мал. Камилю не доставлял удовольствия этот спектакль, он чуть не плакал. Сорвав аплодисменты, граф спустился с трибуны, хлопая депутатов по спине и пожимая руки. Робеспьер тронул Камиля за локоть: