– Макс, вы беситесь, потому что хотите сказать речь, но разве вам не показан полный покой? Разумеется, никто не станет возражать против таких полномочий комитета, если его возглавит Дантон. Однако комитет – выборный орган, разве нет?
– Если Дантон захочет, чтобы его выбрали, его выберут. Кстати, как он?
– Погружен в раздумья.
– Размышляет о новом браке?
Морис Дюпле открыл дверь.
– Ваша вода, – прошептал он. – Простите, но Элеонора… я хотел сказать, Корнелия… развлекает внизу вашу сестру. Вы же не хотите ее видеть, не правда ли? Конечно нет. Как ваша голова?
– Голова не болит, – громко объявил Робеспьер.
– Ш-ш-ш. Мы должны как можно скорее поставить его на ноги, – зашептал Камилю Дюпле. – Какая жалость, что он не услышит вашего выступления вечером, но я непременно приду.
Камиль закрыл лицо руками. Дюпле похлопал его по плечу и на цыпочках вышел.
– Не заставляйте его смеяться, – промямлил он с порога.
– О, как это нелепо, – сказал Робеспьер и негромко рассмеялся.
– Что вы говорили насчет Марата? Он прислал вам записку?
– Да, он тоже болен и сидит дома взаперти. Вы слышали об этой девице, Анне Теруань?
– Что она опять натворила?
– Она выступала с речью в саду Тюильри, и группа женщин – скандалисток с галереи для публики – ее избила. По ведомой ей одной причине она заявляет, что принадлежит к фракции Бриссо – не уверен, что самого Бриссо это обрадует. Теруань выбрала неправильную аудиторию – вероятно, ее приняли за щеголиху, вставшую у них на пути. Кажется, Марат проходил мимо.
– Он присоединился к побоям?
– Он спас ее. Вмешался, велел женщинам угомониться – редкая доблесть для врача, не правда ли? Ему показалось, ее собирались забить до смерти.
– Жалко, что не забили, – сказал Камиль. – Простите, но мне трудно сдержаться. Никогда не прощу этой стерве того, что она сотворила десятого августа.
– Да, Луи Сюло, мы знали его много лет, однако он выбрал неправильную сторону. – Робеспьер уронил голову на подушки. – Как и она.
– Жестокие слова.
– С нами тоже может такое случиться. Если непреклонно отстаивать свои убеждения, возможно, придется за них пострадать. Что, если, несмотря ни на что, намерения Бриссо честны?
– Но я написал памфлет, в котором утверждаю, что Бриссо – заговорщик…
– Вы себя в этом убедили. А вечером убедите якобинцев. Несомненно, пребывая у власти, его люди проявили преступное небрежение и глупость, и мы должны стереть их из политической жизни.
– Но, Макс, в сентябре вы хотели их смерти. Пытались это устроить.
– Я думал, чем быстрее мы от них избавимся, тем меньше вреда они нанесут. Я думал о жизнях, которые можно спасти… – Робеспьер пошевелил ногами, и несколько листков соскользнули на пол. – Это было осознанное решение. С тех пор, – он слегка улыбнулся, – Дантон меня опасается. Думает, я непредсказуем, я словно зверь, хранящий ключ от собственной клетки.
– А сейчас вы говорите, что намерения Бриссо могут быть честны.
– Камиль, мы судим результаты, а не намерения. Пусть он невиновен в том, в чем вы обвините его сегодня, но я не стану вам препятствовать. Я хочу, чтобы их вышвырнули из Конвента, но буду рад, если этим дело и ограничится. Ущерб нанесен, и, казнив их, мы не исправим прошлое. Но люди думают иначе, и это меня не удивляет.
– Вы спасли бы их, если бы могли.
– Нет. Бывают времена, когда жить – преступление, и революционер должен всегда быть готов сложить голову, если потребуется. Возможно, моя голова станет следующей. Если придет это время, я не стану перечить.
Камиль отошел от кровати, повернулся к Максу спиной и провел рукой по деревянным полкам работы Мориса Дюпле. На стене над ними плотник вырезал странную эмблему – великолепный орел с растопыренными когтями, наподобие римского.
– Такой героизм, – медленно сказал Камиль, – да еще в ночной сорочке. Политика – служанка разума. Кощунство заставлять человеческий разум противоречить себе и во имя политики призывать к тому, что запрещает мораль.
– И это говорите вы, – устало промолвил Робеспьер, – вы, с вашей развращенностью.
– Деньгами?
– Нет. Есть множество других способов. Развратить может дружба. Ваши привязанности так… неистовы. Ваша ненависть так внезапна, так сильна.
– Вы про Мирабо? И не надоест же вам. Я знаю, он меня использовал, чтобы вызывать в толпе чувства, в которые сам не верил. А теперь и вы туда же. Вы не верите ни единому слову из тех, что «позволяете» мне говорить. Мне тяжело с этим смириться.
– Поймите, – спокойно сказал Робеспьер, – если мы хотим быть такими, как Сюло и эта девица, мы должны не попасться в силки наших личных заблуждений, личных надежд – и считать себя всего лишь орудиями судьбы, которая выше нас. Революция совершилась бы, даже не родись мы на свет.
– Я так не думаю, – ответил Камиль. – Такая мысль умаляет мое место во вселенной. – Он принялся поднимать упавшие листки. – Если захотите по-настоящему разозлить Элеонору, в смысле Корнелию, швыряйте их на пол и просите, чтобы вам их подняли, как ребенок. Лолотта сразу уходит.
– Спасибо, попробую. – Робеспьер зашелся кашлем.
– Сен-Жюст вас навещает?
– Нет, он не выносит больных.
Под глазами Робеспьера темнели синяки. Камиль вспомнил сестру за несколько месяцев до смерти. Он отбросил эту мысль – просто отказывался ее принимать.
– А вы с Дантоном неплохо устроились. Мне придется два часа кряду заикаться перед якобинцами, и, возможно, меня снова собьет с ног безумный скрипичный мастер, а торговцы всех мастей затопчут в прах. А в это время Дантон будет тискать свою новую подружку, а вы будете лежать здесь в не слишком сильном жару. Если вы орудие судьбы и любой может вас заменить, почему бы вам не отдохнуть хоть немного?
– До некоторой степени все мы ответственны за нашу судьбу. Если я позволю себе роздых, Бриссо, Ролан и Верньо начнут замышлять, как лишить меня головы.
– Вы же сказали, что вас это не тревожит. Что вы к этому готовы.
– Я многое должен успеть, прежде чем это произойдет. К тому же такие мысли не лучший отдых, не правда ли?
– Святые не отдыхают, – сказал Камиль. – И я предпочитаю думать, что хотя мы с вами лишь орудия судьбы, заменить нас некем, ибо мы, подобно святым, служим божественной цели и посему исполнены благодати.
Выходил он из дома Дюпле вместе с Шарлоттой и подумал, что с ней обходятся неоправданно жестоко. Она стояла на улице Оноре, и слезы струились по ее упрямому кошачьему личику.
– Он не посмел бы со мной так обращаться, если бы знал мои чувства, – сказала она. – Эти ужасные женщины изменяют его до неузнаваемости. Делают из него спесивца, который с утра до ночи думает о себе одном, о том, какой он необыкновенный. Да, он особенный, но зачем без конца об этом твердить? Он совершенно лишен здравого смысла и чувства меры.