Молодость ли заставила этих бойцов забыть, что армия, как и ФНО, должна сражаться, убивать, а если придется, и умирать? Или так вышло потому, что в метрополии все еще отказываются употреблять слово «война»? Или оттого, что засада длилась всего двадцать минут, так быстро, что это просто оскорбительно? Не потому ли тела были найдены зарезанными, изувеченными ударами ножей, с выколотыми глазами? Как бы то ни было, этот майский день во Франции запомнят как бойню, которой не мог ожидать никто. В прессе напишут, что трупы солдат из подразделения Артура были выпотрошены и набиты камнями. Что их детородные органы были отрезаны и засунуты им во рты. Журналисты не случайно подчеркнут тошнотворную утонченность этого варварства. Они покажут метрополии, что в Алжире умирают, и напомнят: умирать страшнее, когда ты молод, и еще страшнее, если ты изувечен.
Солдаты, оставшиеся в Доме путевого обходчика, и еще многие, расквартированные в этой зоне Кабилии, обезумели от боли и ярости, узнав о судьбе подразделения Артура. Новости – реальные и лживые – кусают их, как шершни. Лопаются кровеносные сосудики в глазах. Они кричат.
В мае 1956 года французская армия развернула репрессии вокруг города Палестро: колонны солдат уходят на штурм гор. Мстят. Убивают. Сами знаете, что надо сделать, сказали им в высоких сферах. Когорты мстителей идут в верном направлении, если, конечно, уместно сказать «верном», по крайней мере, в правильном, они движутся в Улед-Джерру, входят в ущелье и рубят-стреляют-убивают, выплескиваясь в Тулмут и Герр. Другие высовываются лишь для того, чтобы ударить-рассечь-убить, все равно кого, все равно где. Никакой стратегической логики в этом нет. Они идут на Будербалу, почти достигают Цбарбара.
Навстречу этим колоннам, идущим мстить, тянутся другие – колонны крестьян, которые бредут без цели, без скарба, уходят, просто бегут в панике. Будь наблюдательный пункт установлен выше горных вершин, оттуда было бы видно, как склоны движутся во всех направлениях – обезумевший муравейник.
В 2010-м Наима просидела ночь за пивом в пустой галерее с ирландским художником, который выставляет фотографии разоренного Дублина. Предупредив: фильм так себе, он все же настоял, чтобы она посмотрела сцену из «Майкла Коллинза»
[27], и сказал:
– Вот это и есть война за независимость.
На маленьком экране ее компьютера бронированные машины, угловатые, как богомолы, ощетинившись автоматами, въезжают на стадион «Кроук-Парк» прямо во время матча по гэльскому футболу. На стадион пришли семьями, все в белом и зеленом, улыбаются и покрикивают. Это, очевидно, воскресенье. Она видит, как танки ползут по полю. Останавливаются. Один игрок завершает маневр, посылая мяч высоко над башнями этих странных насекомых. Толпа аплодирует. Англичане открывают огонь и стреляют по пятнадцати тысячам человек.
Это и есть война за независимость: в ответ на насилие горстки бойцов свободы, которые обучались, как правило, сами, где-нибудь в подвале, в пещере или в лесу, профессиональная армия, бряцающая оружием всех мастей, выходит против гражданского населения, вышедшего поразвлечься.
Впервые в деревню Али въезжает вереница джипов, битком набитых французской солдатней, и на всех лицах – маски гнева. Пинками и прикладами они выгоняют жителей из домов. Приказывают им лечь на землю, руки за голову. Обыскивают дома, переворачивают все внутри, бьют посуду, вспарывают постели. Их грубость столь прихотлива, что очевидно: они сами не знают, что ищут.
Скорее всего, они просто хотят показать, что поняли: горы – это смерть. Туземцы – это смерть. Покончено с каникулами и летними лагерями. Они воюют, что бы там ни сказала метрополия.
Али сразу ложится, и братья следуют его примеру. Лежа рядом, три горных великана похожи на выброшенных на берег китов. Старая Тассадит, от преклонного возраста кажущаяся иссохшей мумией, вдова, живущая лишь щедротами Али, не шевелится, когда ей велят выйти. Военные выволакивают ее из дома, осыпая бранью. В ее беспорядочных движениях им видится провокация.
– Она глухая! – протестует Али, приподнимаясь.
И изображает, прижав руки к ушам, глухоту старухи.
– Глухая! Понимаете?
– Заткнись, ты! – кричит солдат, пнув его ногой в живот.
Али тяжело падает. Ударившись подбородком о камень, чувствует, как горячая солоноватая кровь растекается во рту.
Теперь, вытащив Тассадит из дома, солдаты отнимают у нее палку, и один из них – совсем молоденький, почти мальчик – лупит ее почем зря. Сержант, сидящий на ступеньке джипа, и не думает вмешиваться. На глазах у застывших крестьян кожа старухи становится красной, потом синей, потом черной. Солдат продолжает бить, пока палка не ломается пополам в руке.
– Черт! – кричит он.
– Ты в порядке? – спрашивает другой – кто бы мог подумать, что при подобных обстоятельствах проявляют столько заботы.
Глаза Али на уровне сапог, на уровне хорошо смазанных стволов, летучей пыли, безвольных тел. Он слышит выстрелы, стараясь думать, что стреляют в воздух. Рискует поднять голову на несколько сантиметров в надежде увидеть давешнего лейтенанта-волка. Если у него есть дозорные в каждой мехте, он должен был узнать о приезде джипов еще до того, как деревня услышала шум моторов… И если он покажется, Али клянется себе, что больше его не покинет, будет следовать за ним как тень, убьет за него, если понадобится. Раздается новый залп, следом молитвы – их стонут, перемалывают стиснутыми зубами. Али закрывает глаза и ждет.
От долгого лежания его прохватывают жестокие судороги. Даже не верится, думает он, что от неподвижности может быть так больно. Он лежит, и время тянется так медленно, будто и вовсе остановилось. И солнце остановилось в небе, гнетущее, злое, и больше нет ни часов, ни минут. Али неподвижен в неподвижном времени, и ему больно.
– Ладно, довольно! – вдруг кричит сержант.
Солдаты подтягиваются к джипам. Они уже собираются сесть, но в последний момент двое из них принимаются о чем-то совещаться с командиром. Али не слышит, что они говорят, но, с трудом вывернув шею, видит, как все трое кивают, и солдаты вновь поворачиваются к жителям деревни, которые так и лежат на земле. Несколько быстрых шагов – и они хватают двух мужчин, тех, что к ним ближе всех. Военный, ударивший Али, смотрит в его сторону, на миг задерживает взгляд на нем, потом на тех, кто рядом. Али понимает, что он ищет его – где этот героический буньюль, посмевший открыть рот? – но не узнает. Для него здешние жители все на одно лицо. Француз делает несколько шагов к Али, медлит, хватает Хамзу. Али хочет встать.
– Лежи, дурак, – шепчет ему Джамель, ухватив за пояс, – не то нам всем конец.
Али колеблется, не зная, кого защищать. Ведь это его братишку француз поставил на ноги. А другой братишка лежит рядом с ним и умоляет не вмешиваться. А дальше, перед домом, – Йема, Рашида и Фатима, три пары вытаращенных глаз, три срывающихся от слез дыхания. Йема лежит на боку, и ее огромный живот словно положили рядом, до того его полная округлость кажется отдельной от тела. На сей раз невестки уверяли Али, что будет мальчик. Али прижимается к земле всем весом, как будто земля может обнять его и принять.