– Он умер. Дайте мне огня, чтобы я смог найти дорогу.
– Прежде рассказывай обо всем, в чем он тебе признался. А иначе зачем мы тебя, думаешь, позвали сюда?
– Вы же знаете, что мы должны хранить тайну исповеди. Я не могу исполнить вашу просьбу.
– Все это было бы так, если бы ты оказался настоящим монахом… – отозвался мужчина с ослиным голосом.
– Я вас не понимаю, – ответил Рафел Онофре, замирая от страха.
– Чего уж тут не понять! Думаешь, мы не заметили, что у тебя нет тонзуры? – С этими словами мужчина подошел к юноше и откинул его капюшон.
– Он ничего не сказал, – с вызовом ответил Рафел Онофре, – умер, не успев произнести ни слова.
– Ты в этом уверен? – переспросил тот, который сидел в хижине с умиравшим, и подошел к юноше, сжимая кулаки. – Я тебя как следует запомню.
И он с нечеловеческой силой ударил Рафела Онофре в живот.
VII
Несмотря на бунт, кафедральный собор был набит до отказа. Горели все до единой свечи, и время от времени шипение воска сливалось с гулом голосов множества людей, ждавших появления представителей власти, без которых торжественная месса не могла начаться. Молясь или переговариваясь вполголоса, люди терялись в догадках, почему все задерживается. Некоторые строили предположения относительно предстоящей проповеди его преосвященства и спорили между собой, будут ли и сегодня ночью звонить колокола по всему городу – только уже спокойнее и смиреннее, – как уверяли те, кто якобы знал об этом из самых достоверных источников.
Дома не осталось никого, кроме калек, тяжелобольных, младенцев и монашенок-затворниц, – до того всем хотелось услышать проповедь епископа, который наверняка упомянет о беглецах. Даже родственники арестованных собрались в храме и заняли места в первых рядах, вместе с соседями по улице Сежель, желая как никогда продемонстрировать свою преданность христианской вере.
Эстер Боннин вместе с обеими служанками сопровождала свою ненормальную сестру, которая испуганно смотрела на яркий свет и уже не кричала и не брыкалась, как вчера. Она сидела неподвижно, внешне спокойная, сложив руки на животе. Видимо, наконец возымели действие бесчисленные отвары липы и мака, которыми потчевала ее сестра, отведя к себе в дом, стоявший в пятидесяти шагах от заколоченного жилища Вальсов.
На следующей скамье сидели, держась за руки, дети Изабел Таронжи. Отец пользовался случаем, чтобы заставить их опуститься на колени и помолиться. Он должен был следить за мальчиками и лишь изредка позволял себе закрыть глаза, пытаясь сосредоточиться на молитве. Сегодня ему с трудом удавалось как следует собраться с мыслями, чтобы обратиться к Деве Марии, у которой он всегда просил помощи в трудные минуты. Хотя он старательно гнал из памяти образ жены, воспоминания о ней с настойчивостью рассерженных пчел без конца проносились в голове. Сражаясь с ними, он сбился со счета в розариях и дал подзатыльник сыну, которому не сиделось на месте. Но в результате дети стали еще беспокойнее, преисполнившись раскаянья и жалости к самим себе. Он снова проклял тот день, когда обратил внимание на Изабел, когда решил покорить ее. Он, как всегда, обвинял жену в том, что она его обманула: ведь до свадьбы она никогда не признавалась в приверженности к тайной вере. Он и себя винил в том, что у него не возникло на сей счет ни малейшего подозрения, что ему и в голову не пришло, до чего она лицемерна, как, впрочем, и большинство обитателей их улицы. Но откуда ж ему было знать! Он был из Сольера и лишь время от времени общался с родными из Сежеля. Если бы он знал, если бы его предупредили, он бы ни за что на ней не женился, хотя эта девушка так походила на Деву Марию и отказаться от нее было для него равносильно смерти. Он обнаружил это на четвертый год после свадьбы совершенно случайно, когда жена отказалась попробовать лангуста, которого ему подарили друзья – рыбаки из Дейи, время от времени его навещавшие. Он вдруг догадался, что она не ела сала вовсе не потому, что у нее болел от него желудок, и что она постилась в память о подвиге Эсфири. Он постарался – сначала подобру, а затем и другими способами – убедить ее в заблуждениях старой веры и в преимуществах новой. Но она не слушала его. «Несмотря ни на что я умру еврейкой, потому что все мои предки жили и умерли как евреи, и тебе следовало бы сделать так же», – говорила она обычно. Он не мог и предположить, что у этой девушки, которая казалась воплощением нежности и мягкости, такие стойкие убеждения. Он страдал, как агнец перед закланием, понимая, что, если он ее не обратит в иную веру, они должны будут жить отдельно друг от друга, потому что евреи закрыли свои двери перед Иисусом, а тем более потому что такие, как его жена, были еретиками, только изображавшими, что чтят христианство, хотя и приняли крещение. Но он страдал еще и оттого, что Изабел всегда была послушна и услужлива, всегда охотно сопровождала мужа на мессу, ни разу не отказалась вместе с ним читать розарии и присутствовать на новенах, если ему этого хотелось. Но при этом Изабел, все же не убедив мужа в правоте своей веры, желала, чтобы он позволил ей у себя дома тайно соблюдать все иудейские ритуалы, – ведь никакого вреда это не может ему принести, если никто не узнает, если он сам никому не скажет. Однако Марти, сразу после переезда в Сьютат сменивший исповедника, теперь ни шага не ступал, не посоветовавшись с отцом Феррандо. Спросил он совета и по этому поводу. Священник, как заранее и предполагал покаявшийся, осудил предложение Изабел. Пригрозив Марти не отпустить грехи и начать против него процесс, он приказал, чтобы тот запретил жене исполнять еврейские обряды. А если Марти не сумеет заставить ее отречься и раскаяться в содеянном против христианской веры, то ему ничего не останется, как донести на нее инквизиции, иначе пострадает он сам. Иезуит выражался прямо и был тверд: пока жена не сменит веру, Марти не может продолжать делить с ней ложе. Он же, отец Феррандо, не отпустит ему греха распутства с убежденной еретичкой.
Картины прошлого одолевали Марти, и он снова вспомнил лицо Изабел Таронжи, всё в слезах, вспомнил ее вид страдающей Девы Марии, который так его привлекал в ней, с такой силой возбуждал в нем желание, как и в ту ночь, когда он сообщил жене приказ исповедника и выставил ее из комнаты, где они прожили вместе четыре года. Слезы Изабел его не разжалобили, и он принялся кричать все сильнее и сильнее, так что наконец проснулись дети и расплакались вслед за матерью. С того злосчастного дня все в его доме переменилось. Марти вызвал в город мать и рассказал ей обо всем. Изабел перестала появляться с ним на людях в церкви. Ей пришлось исповедаться отцу Феррандо, перед которым она отвергла обвинения мужа. Это на некоторое время спасло ее от процесса, однако, по словам Щима Марти, не заставило изменить своих убеждений. Несмотря на то, что за ней зорко следили муж, свекровь и служанка, Изабел, храня тайну еще более умело, чем прежде, умудрялась все же соблюдать запреты своей религии. Она почти ничего не ела и почти всегда пребывала в глубокой печали, из которой выходила лишь при виде детей. Впрочем, ей не часто разрешали их видеть. Отныне Изабел Таронжи не доверяла никому, кроме брата, ставшего ее единственной надеждой и опорой.