– Я счел это необходимым, Адонай, – повторяет Вальс. – О, Повелитель небесного воинства, он сам разыскал меня. Он столкнулся со мной, встал на моем пути, согласился прийти ко мне в сад. Но ведь ты, Адонай, не требовал от меня ни объяснений, ни оправданий. Ты приказал начертать в Твоих законах: «Око за око, зуб за зуб». Ты справедлив, Адонай, – не в пример Христу, который подставляет другую щеку и прощает в слабости своей. Ты сильный, Адонай. Ты сказал: «От ответа не уйти!» Ты хочешь вершить правосудие, и я стал инструментом в руках Твоих. Гнилой фрукт надо срезать, пока он не испортил весь урожай. Ведь это справедливо, когда предатель платит своей жизнью за наветы, что подвергли нас такой опасности… Пирог мадонны, огородницы… И с каким смаком он ел этот пирог, отравленный соком семян тиса. Ему было очень больно поворачивать голову. Вот тут я допустил промах. Нам нужна была мгновенная смерть, а не длительная агония, от которой он слег, но не потерял дар речи… «Говори, говори, – внушал ему отец Феррандо, – обличай вероотступников, и дароносица будет твоя. Наместник короля согласен». Неправда. Наместник короля не хочет никакого шума, не хочет ни судов, ни казней, наместник короля – мой компаньон в морской коммерции, на которой он разбогател.
Впрочем, его никто не обвиняет в смерти Шрама. Никому не было интересно, отчего того одолевали приступы боли, которые пригвоздили его к постели и которые врач пытался облегчить, давая ему разные отвары. Даже отец Феррандо, больше, чем кто бы то ни было заинтересованный в том, чтобы доноситель выжил, казалось, не заподозрил ничего необычного в столь внезапной болезни. Что ж, больше Шрам не причинит им вреда. Ни Шрам, ни взбалмошный Дурья Башка, зачинщик всех бед. Оба уже на том свете, и их души, покинувшие землю, уже осуждены Всемогущим Богом. Богом Отцом. Бездетным Богом. Единственным Богом. Как мог Бог Отец оставить Своего сына Христа, отдать его на смертные муки? На ужасные муки во мраке одиночества и отчаяния. Христос, всепрощающий, слабый и милосердный, – это не всемогущий, справедливый Адонай, требующий отмщения. «Не стану отрицать, меня трогает эта сцена, – признавалась вдова Сампола. – Один, творящий молитвы в Гефсиманском саду, в оливковой роще, где витает смерть, покинутый всеми, знающий до конца все, что выпадет ему, знающий, что есть предатель, который его продаст…» – «Да, но ведь это не Бог, не Его сын», – возражал он. «Но и не самозванец, а великий пророк…» – отвечала она. Снова она. И в худшие, и в лучшие времена, в сладостные минуты надежды. Бланка живет в Ливорно. Не потому ли вчера он так ликовал? О, этот аромат волос, эта улыбка… Аромат, который вел Жоао Переса по ошибочному следу, как поведал ему в своем последнем пространном письме Пере Онофре. На что он намекал? Возможно, он так никогда об этом и не узнает, никогда вновь не увидит Бланку, не получит ни одной вести о ней и останется здесь, пока не вынесут ему смертный приговор. Он знает, что его ждет. Помнит, как судили португальского юношу, которого схватили на корабле, отплывшем к свободной земле. Помнит, с каким трудом он поднялся на эшафот, как страшно кричал, когда пламя… и как сам он осмелился собрать прах, который Пере Онофре увез в Бордо.
Деньги, им нужны деньги. На все остальное им наплевать. Быть может, если мы наберем нужную им сумму, они оставят нас в покое? Деньги… Он дорого заплатил за побег. Они с портным Вальерьолой вложились больше всех, не считая Агило и Бланки. Капитан дал честное слово, что не присвоит себе того, что ему не причитается. Если ему удастся вырваться отсюда, если он сможет выйти из порта, еще не все потеряно. Он вернет деньги Агило и Бланке… ведь именно они внесли большую часть залога. По правде говоря, ему повезло больше, чем остальным. Гораздо больше, чем семейству Дурьей Башки, в котором не успевают хоронить своих, или Пере Онофре Марти, у которого на руках маленькие дети. «Всем бы плакать нашими слезами, – утешал он обычно жену, когда та говорила, как ее измучила болезнь матери. – Не ропщи, жена, ведь не тебе жаловаться: у тебя прекрасные сыновья, честное прошлое, доброе здоровье, и скоро ты сможешь вволю, не таясь воздавать за все хвалы Адонаю…»
Он больше не слышит ни колоколов, ни ветра. Он не помнит, когда он перестал их слышать. Слава Богу, сон наконец сморил его, и он проснулся, потеряв страх перед бессонницей. У него болит все тело, точно его избили. Избили как собаку. Он замечает, что у него распухли колени, снова заледенели руки, а ноги до того окоченели, что он их не чувствует. У него нет сил встать. Его мучает жажда. Он протирает глаза. «Уж не ослеп ли я?» Он не видит ничего. Ни крупицы света. Ему вдруг кажется, что он различает какой-то далекий звук. Он напрягает слух, долго прислушивается. Это чьи-то шаги. Звук приближается. Доносится глухой стук засовов. Дверь как будто снова закрывается. Он опять прислушивается. Шаги удаляются по коридору. Приложив правое ухо к стене, он пытается уловить хоть малейший шум, чтобы узнать, не из своих ли соседний узник. Теперь он уверен, что слышит, как кто-то тяжело дышит и стонет. Ему кажется, что это Консул. Но прежде, чем позвать его, он трижды стучит по стене. Ждет немного и снова стучит.
– Консул, это ты? – спрашивает он. – Это ты, Консул? Ты меня слышишь? Консул?..
IV
Рафел Онофре Вальс де Вальс Старший провел воскресную ночь и утро понедельника в постели Хромоножки, принявшей его со всей любезностью. Шлюха быстро сообразила, что, поскольку ее услуги грозили молодому человеку двойным нарушением заповеди отдохновения – были и праздник, и пост одновременно, – плата должна быть двойной, тем более что здоровяк сам упал ей в объятия. Поскольку она привыкла объезжать юнцов, обделенных природой, а еще больше – делать бодрящий массаж размягченных частей тела (что ей доверяли ввиду давности ее работы в заведении), этот высокий и мускулистый юноша показался ей каким-то сверхъестественным существом, чем-то вроде ангела, спустившегося с небес. Она решила, что это Христос, по счастью посланный ей Святой Евлалией в утешение от ужасной тоски и в награду за ее неизменную набожность. Поэтому она лишь благоговейно смотрела на него, не решаясь спросить, кто он и откуда, почему у него такой убитый взгляд и отчего он так устал, что уснул, едва коснулся постели, а потом много раз беспокойно просыпался в ее объятиях, спрашивал, где он и кто она и почему колокола трезвонят с такой оглушительной силой. Она не стала, как делала это с другими, ни копаться в его сумке, ни ощупывать его одежду, чтобы узнать, насколько он важная птица, и заранее вычислить, какие чаевые можно с него потребовать, если он останется ею доволен.
Хромоножка долго смотрела на спящего юношу в полумраке комнаты, окно которой по счастью выходило во внутренний двор, защищенный от ветра. Вдруг, поддавшись неудержимому порыву, она встала и, взяв со столика свечу, поднесла ее поближе к спокойно лежавшему телу. Она осторожно стянула с него простыню. Освещая молодого человека и внимательно вглядываясь в него то по частям, то целиком, она как будто бы искала некую отметину, некий знак, который помог бы ей понять, откуда он и в чем заключается его отличие от всех остальных, которое она сразу же в нем уловила. Но она ничего не обнаружила, кроме его красоты, и это показалось ей явно недостаточным. Она нежно погладила юношу – от спины до самых концов ступней – и обнаружила на его пальцах множество отмороженных мест. Это убедило ее, что он – обыкновенный человек, а вовсе не серафим, потерявший крылья, или святой, спустившийся из рая, ведь там, наверху, никто не должен страдать от холода. Это открытие ее успокоило – все же наиболее развитым из всех органов чувств у нее было осязание, – и она легла под бок к молодому человеку и постаралась уснуть, полагая, что, когда он наконец проснется, она уже давно устанет охранять его сон.