Наши страдания гуманитарной помощью не заглушить.
У Марии дрожат коленки, губы превращаются в тонкие белесые полоски, зрачки закатываются, она без чувств падает на ковер. Ей нужно было взять рекламную паузу. Вот она, сама того не желая, и взяла. Тело пересилило мозг. Она рухнула на пол, не стукнувшись головой. Это хорошо, потому что я могу складывать чемодан, а не вызывать неотложку и испытывать чувство вины. Но я не рад. Я холоден. Сам того не желая, я поступаю с ней дурно. Просто потому, что я мужчина. Как поступают остальные мужчины.
В спальне я, словно Тарзан на пенсии, шарю по самым высоким полкам. Все так просто и ясно, как будто я сам выдумал этот мир. Костюмчик сшит на меня. Поэтому я швыряю вниз только летние рубашки и мягкие льняные штаны. Складываю небольшую сумку, с кухни доносятся душераздирающие, горестные стоны. Мария пришла в себя и решила, что кухня станет местом ее упокоения.
Хватаю фотографию дочки, снятую, когда ей было два годика, и застегиваю молнию сумки. Прохожу через коридор, словно сквозь горячую вату. Я готов попрощаться просто, без лишних слов. Я стал другим.
– Я поступлю как порядочный человек. Оставлю тебе все – дом, машину, все, возьму только несколько миллионов на первое время. Вы больше обо мне не услышите, но не беспокойтесь: считайте, что я жив и у меня все в порядке. Вы получите весточку, только когда я умру. Но не волнуйтесь, я сам позабочусь о похоронах. А теперь хватит плакать, Мария. Ты плачешь, потому что считаешь, что на земле можно прожить одну жизнь. А это не так. Можно прожить три и даже четыре жизни. Запомни мои слова. Потому что отныне это единственная ценная мысль, с которой будет легче жить и тебе, и мне.
Мария меня не слышит. Пока что ей хочется плакать. Но она не раз вспомнит эти слова, сказанные от самого сердца.
И они ее утешат.
Я поворачиваюсь и ухожу, больше ничего не сказав, не взглянув на дом, на город, не попрощавшись с Самантой, с маэстро Миммо Репетто, ни с кем. Не надо вдыхать эти запахи, не то повеет ностальгией, которая свяжет по рукам и ногам. Еще одно незначительное усилие – и я расстанусь с этим загнивающим мирком. И с человеком, которым я был еще полчаса назад.
Пока я ехал на такси в аэропорт, этот человек попытался меня остановить. В очередной раз чувствую: водитель разглядывает меня в зеркало заднего вида и умирает от любопытства. Потом набирается смелости, преодолевает неловкость – все-таки он давно не ребенок – и спрашивает:
– Это вы? Вы же певец?
Мы катим по окружной: за окном мелькает незнакомый город, в котором я живу с рождения. Я не поворачиваюсь к водителю. Не шевелюсь, глаза впиваются в лес антенн, обезобразивший чудесные крыши, а потом я отвечаю устало и глухо:
– Нет, вы обознались.
Он не верит. Но он не первый день живет на свете и понимает: мне не нужно лишних проблем. Он опять смотрит вперед, но проезд по платной дороге оплачивает сам.
А потом мне приходит в голову простая мысль: он навсегда останется здесь, а я навсегда уеду. Новая жизнь уже не кажется такой новой. Но это ощущение быстро проходит. Перед всяким путешествием бывает страшновато. Что уж говорить о путешествии в один конец.
Когда я снова оборачиваюсь взглянуть на город, его больше нет. Он исчез. Есть только забор, отделяющий проезжую часть, и дикие растения. То, что спешно, кое-как спроектировали при строительстве. Город исчез, исчезла и тоска, сопровождавшая меня весь вечер. Лишь теперь я понимаю, что одинок. И что я всегда был одинок.
Но теперь чуть больше, чем прежде.
11
Тем серым утром
они открыли дверь
и в полной тишине ушли,
оставив лишь
два тела на постели
[45].
ДЖИНО ПАОЛИ
А потом я уже был не одинок.
Нас таких миллион.
Потому что я подхватил лобковых вшей. Это Бразилия, детка.
Чтобы не страдать от одиночества, лобковые вши обмениваются информацией с приятелями. С обычными вшами. Так что я вдобавок подхватил обычных вшей.
Что хуже зуда? Другой зуд. Непроходящий. Изматывающий. Неутолимый.
Я смотрел на бутылочку с зеленым крестом и чувствовал, что растроган. Воображал себе химика в очках, который изобрел это лекарство, и понимал, что готов его расцеловать. Обнять. Засыпать цветами. Нобелевка – фарс в интересах коррумпированных мажоров. Как так вышло, что такому гению ее не дали? Мы даже не знаем, как его зовут. А потом еще говорят, что у успеха есть свои правила. Ну да, есть. Только все они полное фуфло. Мы знаем имя участника викторины о сырах, которые делают в Альто-Адидже, и не знаем, как звали гения, придумавшего, как избавиться от невыносимых, адских мучений под названием «зуд». И после этого мы считаем себя серьезными людьми? Дайте мне какое-нибудь захолустное государство, и я сделаю изобретателя этого снадобья почетным сенатором, пожизненным министром здравоохранения. К тому же такое название, черт возьми! Cruz verde. «Зеленый крест». Коктейль-афродизиак, зелье, воскрешающее мертвецов, изобретение искусных барменов: Cruz verde – это аргентинская поэзия! Знаменитая на Кубе певица! Многоопытная шлюха из Панамы!
Прежде чем поэзия подействовала, я чуть не окочурился. Прежде чем кубинская певица перебила все отложенные яички размером с атом, я усвоил одну важную вещь: две руки – это вообще ничего. Их не хватает, когда одновременно чешутся голова и яйца, локти и подмышки. Приходится определять приоритеты. По очереди успокаивать каждый сантиметр тела, жаждущий, чтобы его поскребли ногтем. Ночью мне снились дрессированные коты, царапающие меня, чтобы мне полегчало. Я просто сходил с ума. Уставившись широко открытыми глазами на вентилятор, я мечтал о том, что сейчас появится гепард: сначала он меня загрызет, а потом вопьется в мой труп острыми когтями, и тогда зуд утихнет. Все что угодно, даже страшная смерть, лишь бы я прекратил бесстыдно раздирать свое тело.
Я скупал «Зеленый крест» тоннами. В Рио мне его доставляли в гостиницу в больших упаковках – по шесть бутылок, как пиво.
Вечером, в театре «Линдо», когда мы с ребятами выступали, это был просто кошмар. Посмотрел бы я на вас: вам предстоит спеть двенадцать номеров публике, которая жаждет вас видеть, вы стоите на сцене, рвете глотку, а в голове крутится единственная, назойливая мысль – как бы почесаться.
Краем глаза – конечно, я все замечал – я видел, что эти дебилы Джино, Титта, Лелло и Рино смеются себе в усы, хотя усов у них нет. Они еле сдерживались, наблюдая, как я извиваюсь, что твой мангуст в клетке. В душе эти педики все время ржали. Зато мой менеджер Дженни Афродите, бдительно следящий за нами с первого ряда, не засмеялся бы даже случайно. Он мне сострадал. Напряженный, встревоженный, он вел себя так, что было понятно: он меня понимает. Потому что Дженни (но это только мое подозрение, чужая душа – потемки) похож на человека, который познал человеческое страдание во всей его полноте, заглянул в самые темные углы. Ему известно, где прячется боль. Словом, хотя ему недавно стукнуло тридцать, он мудрый. У боли есть авторитет, перед которым бледнеют ученые и главы государств.