Онемев, мы вяло трепыхаемся в воде. Как морские коньки. Не поднимая глаз. Задумчивые и сосредоточенные, как философ Платон, разве что в наших головах не рождается ничего путного, лишь бессвязные мысли. Мы огорошены. Расстроены. Жизнь меняется в прямом эфире, у нас на глазах. Жизнь идет вперед. А мы, черт возьми, остаемся девственниками. Мы отстали. Мы представляем, как эта парочка проведет вечер, – горячие, загорелые на кровати в комнате с балконом. Мы с трудом воображаем весь репертуар сексуальных забав, к которым сами еще не причастны. И тут нам становится больно. До того больно, как после этого дня на Вентотене никогда не было.
Мы тайком поглядываем на обнаженные, потемневшие благодаря меланину, спящие, предающиеся неге тела, бродя вдоль берега, стараясь еще чуть-чуть приблизиться, чтобы получше рассмотреть темные, покрытые песком волоски нашей красавицы. Какое там – настоящие волосы. Мысль об этом не перестает нас удивлять. Прогуливаясь туда-сюда, мы и не замечаем, что превратились в сгоревшие головешки. Красные, как карнавальный костюм дьявола.
В тот же день мы возвращаемся в Неаполь.
Мы расположились на палубе и любуемся на гладкое, неподвижное, словно ненастоящее море. Все трое сидим рядом. Потерявшие дар речи, взволнованные, смотрим в пустоту. Что тут скажешь… Впервые все не такое, как прежде. В воздухе пахнет переменами. Как раньше, уже не будет. Это чувствуется. Невинность то ли собралась с нами попрощаться, то ли уже попрощалась. С нами и с баронессой. Футболки прилипли, почти приклеились к обожженной пылающей коже. А еще к ней прилипла настоящая жизнь. Мы так мечтали о ней, так мечтали, а теперь, когда она наступила, не знаем, что же с ней делать.
Мы чувствуем себя одинокими. Мертвыми. Ответственными. Взрослыми.
Глядя на это сегодняшними глазами, хочется рассмеяться. Ведь с сегодняшней точки зрения с нами ничего не произошло. Или почти ничего.
Я пытаюсь прогнать охватившее нас оцепенение. Встаю, медленно, на деревянных ногах подхожу к перилам. Гляжу вниз на двигающееся море. Потрясающее зрелище. Ковер из медуз. Миллиардов медуз. Цепляющихся друг за друга, как испуганные, выжившие в кораблекрушении люди. Под прозрачным желатином что-то поблескивает. Но я не окликаю ни баронессу, ни Димитрия. Этим зрелищем я хочу насладиться один. Чтобы навсегда запомнить волшебный день. Который еще не закончился. Потому что, если пряники вкусные, не заметишь, как проглотишь целую кучу.
Так что слушайте дальше.
Наконец-то я дома, валяюсь в постели после путешествия на Вентотене. Прикрывшись одеялом. Поздний вечер. Я так обгорел, что температура, похоже, ползет к тридцати девяти. Треплю свой член, но он из-за температуры сжался, ничего у меня не выходит. Перед глазами словно висящая на стене картина: голая манекенщица на пляже. Вдруг в комнате появляется мама и вежливо сообщает:
– Тебе звонит этот дурак Димитрий.
Я неохотно плетусь в коридор. Наверняка он уже пришел в себя и готов бесконечно обсуждать то, что мы сегодня увидели. А мне хочется бесконечно вспоминать это без слов, словно я был единственным зрителем.
Беру трубку, и тут Димитрий заявляет:
– Нам надо немедленно пойти к баронессе.
– Зачем?
– К ней залетел попугай, мечется по квартире как ненормальный, а она умирает от страха.
Я фыркаю и выдаю шесть длинных ругательств.
Прежде чем положить трубку, он говорит:
– Через полчаса у музея.
Я злобно пинаю плинтус. Прервали мое кино на самом интересном месте. Самое интересное место – мое заслуженное семяизвержение.
Полночь. Добираюсь до Сириньяно. Стучу в дверь баронессы. Открывает мажордом Марчелло, в руке у него канделябр с тремя тощими свечками. Вылитый Дракула.
Я спрашиваю:
– Что случилось? Нет света?
А он в ответ:
– Почему? Просто мы экономим.
Я никогда не бывал у баронессы вечером. Совсем другое дело. Другая картина. Полный мрак. Я напрягаюсь, мне страшно. Вспоминаю призраков на велосипедах.
Еле слышно бормочу:
– Димитрий уже пришел?
– Он звонил. Сказал, что не придет. Он устал. Сказал, чтобы ты сам прогнал попугая.
В уме я уже выбираю подходящее оружие, которым завтра, не дрогнув, прикончу Димитрия.
Потом возвращаюсь в реальность и спрашиваю:
– А где попугай?
– Вроде в библиотеке.
– Пошли вместе.
– Мне страшно.
– А мне не страшно, Марчелло? Или ты думаешь, что я дружу с попугаями, которые вламываются в чужие квартиры?
– Ладно, но ты иди первым.
– Почему это?
– Ты молодой, а я нет.
Да, с ним не поспоришь. Медленно шагаем вперед. Я и старик Марчелло. Страшно так, что поджилки трясутся. В слабом свете канделябра мы проходим через новые и новые комнаты. Огарок одной из свечек тухнет. Теперь видно еще хуже. Все пугает, даже диваны и серебряные безделушки.
Поскольку в тишине еще страшнее, я спрашиваю:
– А где баронесса?
– Заперлась в спальне. Она напугана.
Чтобы подбодрить Марчелло и заодно подбодрить себя, я интересуюсь:
– Окна открыли?
– Мы их уже пару лет не открываем.
– Как же сюда проник этот придурок?
– Загадка, – отвечает Марчелло. – Как и многое в нашем доме.
– Марчелло, так ты мне не поможешь. Если будешь продолжать в том же духе, я уйду, – говорю я, охваченный страхом – чистым, незамутненным, прозрачным страхом.
И тут я совершаю огромную, непростительную ошибку.
Я спрашиваю:
– Сегодня велосипеды катались по крыше?
А он, с обезоруживающей непринужденностью:
– Конечно, они каждый день катаются.
Я сейчас умру. Этот разговор до добра не доведет.
Я умоляю:
– Верно, но ведь их слышно днем, а не вечером?
Марчелло не сдается и старательно уточняет:
– Нет-нет, иногда и вечером слышно.
Язык у меня еле ворочается. Голос звучит так, будто я только что пережил сердечный приступ:
– А сегодня?
Марчелло, неумолимо:
– Да, вроде были.
Я ставлю ультиматум:
– Марчелло, я умираю от страха, давай включим свет.
Не на того напал. Марчелло говорит ангельским голосом:
– Конечно, включай. Ты лампочку захватил?
– В каком смысле?
В том, что баронесса вывернула все лампочки, чтобы служанки их тайком не включали.