Баронесса Элеонора была из тех, кто не предложит гостю даже стакан воды. А если, вскарабкавшись на пятый этаж, чтобы попасть в ее личный музей, ты осмеливался попросить водички, она широко улыбалась и по-матерински ласково тебя затыкала, проявляя фантазию, достойную великого драматурга.
Однажды она невозмутимо ответила:
– Милый, я бы дала тебе попить, но уже два дня из-под крана течет одна ржавчина. Не хочу, чтобы с тобой что-то приключилось. Вдруг ты умрешь.
Баронесса обращалась ко всем, используя одно имя: Милый.
Я не растерялся:
– А как же вы, баронесса?
Не ожидавшая такого, но не растерявшая унаследованного от далеких предков апломба, баронесса парировала:
– Я? Я вообще не пью.
Вот такая она, наша баронесса. И это еще что. Она бы не дала нам денег и на трамвай, зато учила главному в жизни. Красивых и правильных слов ей было не жалко. Бери сколько хочешь.
Она усаживала нас с Димитрием в золоченые низкие кресла с красной обивкой и заявляла как нечто само собой разумеющееся:
– Я серьезная, склонная к философствованию женщина. Сродни Чехову. Знаете, кто такой Чехов?
Мы не знали. Тогда баронесса рассказывала. Приводя по памяти знаменитые афоризмы. Шокируя нас прекрасным.
По дороге домой Димитрий завывал от радости, наскакивал на меня и твердил:
– Тони, я понял, я стану писателем, как Чехов. Деньги потекут ручьем.
В общем, он сразу переходил от высокого искусства к бухгалтерским расчетам, а через пару часов обо всем забывал.
Я как дурак расстраивался и наседал на него:
– Ты что? Больше не хочешь быть как Чехов?
А он рассеянно, уже думая о чем-то другом, закрывал тему:
– Тони, спустись на землю, разве ты видишь меня за письменным столом? Склонного к философствованию? Я даже не знаю, что это такое!
С ним было трудно не согласиться.
Баронесса Элеонора не угощала даже черствой коркой, но, если ты являлся без ее любимого лакомства, страшно обижалась. Любимым лакомством, которое она поглощала за двадцать секунд, ни с кем не делясь, были глазированные каштаны. Мы таскали деньги у мамы с папой, чтобы всякий раз порадовать баронессу, а она всякий раз жеманно благодарила:
– Ребята, какие вы милые! Не то что мои дети – эти негодяи мне даже спокойной ночи не желают, хотят только поскорее присвоить мои деньжата. А вы, вы такие бескорыстные, возитесь с бедной старенькой баронессой, у которой куча болячек, и всякий раз приносите ей любимое угощение.
Рухнув на жесткий, как римский триклиний, диван и усадив нас, как обычно, в неудобные кресла, баронесса с застрявшим в зубах каштаном выдавала громкие фразы:
– Западное сознание утратило ясность.
Лишь годы спустя мы поняли, что она говорила невероятно умные вещи, а тогда мы ее разбалтывали в надежде, что подвернется удачный момент, мы изложим свой план и попросим денег на путешествия.
Еще она любила повторять:
– В наши дни с аристократами больше уже не считаются, Неаполь в руках у пошлых приземленных мещан. Ваши родители тоже пошлые и приземленные. Потому что они не аристократы.
Она не хотела нас обидеть. Она верила в эту истину, как верил в свои идеи Лаплас. А потом нехотя отвечала на телефонные звонки. Было слышно, как на другом конце провода какой-нибудь ее приятель что-то долго и взволнованно объяснял, а когда наступал черед баронессы, она отвечала одними и теми же фразами вроде следующей: «Милый, ты же знаешь: я всегда готова проголосовать за себя».
Она говорила так всякий раз, когда ей предлагали возглавить какой-нибудь клуб, благотворительную организацию или другой балаган для бездельников. Она на все соглашалась. Но, когда доходило до дела, не желала и пальцем пошевелить, много чести.
Ленивая, как мексиканка.
Ей быстро становилось скучно. Она просто жила посреди пустыни, где царила скука. Порой казалось, что развлечет ее только убийство.
А порой, заведя нас в зыбучие пески поэзии и мудреных речей, которые мы тогда воспринимали как научно-фантастические рассказы, она еле слышно сетовала:
– Милый, между мной и миром мутное стекло противоречий.
Но чаще всего она заставляла нас просиживать часами в низких креслах, пока болтала по телефону с такими же знатными дамами: они сплетничали о знакомых и обсуждали сложные семейные узы между аристократами. Нам было скучно до смерти, но, когда мы пытались встать и походить по комнате, баронесса бросала на нас такие испепеляющие взгляды, что нам казалось, будто она мечет кинжалы. Она боялась, что мы станем одни бродить по дому. И что-нибудь стибрим. Баронесса считала, что все на свете крадут – разумеется, кроме нее. Честность начиналась и заканчивалась на ней одной. Служанок она увольняла одну за другой. Те же, кого она не увольняла, уходили сами, потому что им платили гроши.
Прикованные к неудобным креслам, мы ловили воздух, выслушивая бесконечные телефонные проповеди, которые баронесса читала на одной и той же ноте:
– Изабелла была со мной высокомерна тем вечером, потому что она считает, что графиня может помыкать баронессой когда ей вздумается. Она всегда была дурно воспитанной. А еще везучей. А ты, Джованелла, так и не вернула мне шаль, которую я одолжила тебе в ноябре двенадцать лет назад: мы играли в карты, и ты озябла. Помнишь? Неужели не помнишь? Зеленую. Зеленую, как сосны на курорте в Бардонеккье. Отдай поскорее, пожалуйста. Она мне дорога. Это память о моей тете-княгине.
Наглая ложь: никакой тети-княгини не было и в помине.
И дальше невозмутимо:
– Серенелле не стоит так вести себя с мужем. Он, конечно, глупец, все это знают, но все-таки зарабатывает пару миллионов в месяц, это не шутки. Не будь его, Серенелле, чтобы так жить, пришлось бы пойти на панель.
На этом слове мы оживали. Выпрямляли спины. Слова «пойти на панель» мгновенно нас возбуждали. Мы следили за баронессой, не отрывали глаз от ее лица, надеясь на продолжение, ожидая, что она расскажет что-нибудь малоприличное. Но продолжения не было.
В ее старость внезапно врывался свежий ветер, и мы узнавали настоящую жизнь. Ту, которой живут в молодости.
То там, то сям за скукой проглядывал настоящий мир, которого мы не знали и с которым страстно желали познакомиться. Поэтому, когда баронесса после долгого телефонного разговора возвращалась к нам, Димитрий не отчаивался, а с мечтательным видом, словно Леопарди перед нагой и манкой Сильвией, принимался умолять:
– Баронесса, прошу вас, расскажите нам о любви!
Она еле заметно вздрагивала. На глазах выступали горькие слезы. Она думала о покойном муже. Вздыхая, как Элеонора Дузе, говорила:
– Ах, любовь! Есть только один вид любви. Когда обнажаешь всего себя. Та еще катастрофа.