В перерыве между первым и вторым таймом – зачем я вам это рассказываю? – Дженни на время исчез, а потом потопал в туалет. Когда он объявил, что идет в сортир, мы все подумали об одном и том же. Опять двадцать пять. Мы с Титтой и Джино переглянулись, словно желая сказать, что Дженни уже достал нас этой историей с героином. Но никто и рта не раскрыл, этого в сценарии не было. История с Дженни нам неприятна, рядом с ним мы чувствуем себя ничтожными. Почти нищими. Мы его уважаем не за эту историю, а за то, что он, Дженни, ведет себя не как мы. Поэтому мы чувствуем себя одинокими и глупыми. Попавшими в положение вне игры. Нам не удается наладить с ним контакт, и от этого всем скверно. Поверьте мне, по-настоящему люди страдают, только когда им не удается наладить контакт с другими. Мы стараемся, предпринимаем огромные, нечеловеческие усилия, преодолеваем высокие горы, а в итоге все наши попытки оказываются нелепыми, смешными и обреченными: все кончается, когда ты умираешь, только тогда можно расслабиться, потому что, ставя точку в жизни, ты понимаешь, что первый раз добился настоящего понимания с другими. Вот почему, когда Дженни вернулся, мы так и не набрались смелости взглянуть ему в лицо. Он нас презирает, он поднялся на несколько ступенек выше. Он держит нас в кулаке и вертит нами как заблагорассудится, вытворяя нечто, о чем он нам не рассказывает.
Ладно, проехали.
Конечно, я разбираюсь в футболе, и когда я говорю, что Спеджорин
[26] – лентяй, это святая правда. То, что «Наполи» ничего не достиг, ясно и трехлетнему малышу. Футбол – серьезное дело, он как математика, только этого никто не признает. Доверили команду двум психам, которые притворяются, будто хотят добиться успеха. Им бы сосредоточиться и решать уравнения, а они ломают комедию, и вот результат. В лучшем случае ничья.
Серость. Серость, из-за которой хочется провалиться под землю.
– Ты куда? – спрашивает Титта.
– У меня что, своих дел нет? – бросаю я с гордым видом. Титте без меня одиноко. Это ясно, не надо и к доктору ходить. Когда меня нет рядом, когда я над ним не подтруниваю, как обычно, он теряется, ему кажется, будто жизнь выходит из-под контроля, становится ненастоящей. Титта у нас мазохист. Он живет по-другому. Чему уж тут удивляться. Да ладно! Когда я сидел в тюрьме, жена приходила ко мне поболтать, и эти полчаса были худшими из всей недели. С регулярностью, которой позавидует уходящий с работы в назначенный час ленивый чиновник, супруга интересовалась, как мне живется в тюрьме. Я не отвечал: когда ты в тюрьме, нет желания копаться в собственных мыслях, все мысли о том, как бы поскорее оказаться на воле, но я твердо знал ответ, хотя мало что твердо знаю о нашей поганой жизни. Жизнь в тюрьме – тоже жизнь, не хуже и не лучше другой, это так. В общем, не хочу заводить долгий разговор, стоя среди полного стадиона, но как есть, так есть. И всем по барабану. У нас в городе обрушивались здания, и никто не возмущался, всякий раз находился богатей, который обещал все тщательно отремонтировать, а после ремонта становилось только хуже, – так вот, если после подобного безобразия из народа не выйдет новый бунтарь вроде Мазаньелло
[27], у нас все будет как раньше и даже паршивее. Это я к тому, что больше нас в тюрьме или меньше, это ничего не меняет, даже в жизни самого заключенного, даже если этот заключенный умрет. Единственное, что способно изменить жизнь людей – ну-ка, объявим хором, певцы и барды доброй половины мира, – это любовь, хотя мы в нее не очень-то верим, а если честно, в песнях вам никогда не споют о том, что любовь не здесь, не с нами, она вроде рядом, а рукой не достать, вы разве не знали? Конечно, знали. Любовь – затянутый облаками далекий горизонт. В общем, живешь себе и живи, нечего рыпаться. Можешь порыпаться – пройдет пара месяцев, и сам забудешь, что тебе было нужно. Кому охота помнить о горах мусора, которые мы старательно навалили, чтобы потом, в темноте, искать среди них выход на ощупь?
Значит, спускаюсь я себе по лестнице на стадионе, хочется посмотреть классную игру, а классной игрой и не пахнет, я не болельщик, не подумайте, само слово «болельщик» меня раздражает, потому что сливает меня с толпой, которую я терпеть не могу, если угодно, по глубоко идеологическим соображениям.
Перешагивая через людей, сидящих на ступеньках, а не на полноценных местах, я замечаю, что дамочка, о которой я недавно рассказывал, почти шею себе свернула – следит за мной удивленным взглядом, а я сразу представляю себе ее скучную и однообразную жизнь, похожую на плоскую энцефалограмму, раз не очень известный человек вроде меня способен заставить ее вывернуть шею так, как выворачиваются цирковые гимнасты. Холодно смотрю на нее. Но о своем не забываю. Спорим, сейчас она придумает какую-нибудь отмазку перед мужем и быстренько примчится ко мне? Оргазм под крики восьмидесяти тысяч человек, которые орут «гол», – не так уж это и плохо. Необычная звуковая дорожка. Может, так и я забью гол, хоть еще разок в жизни, о другом я и не мечтаю, с тех пор как Беатриче… исчезла. О блаженные иллюзии. Фантазии, живущие, вероятно, только в моем мозгу. Слежу за движением головы и гадаю, что в сердце у ее владелицы, до чего же я докатился, я совсем забыл, что сердце просыпается неожиданно, как в тот раз в Анакапри, ведь цветы и плющ оказались там неслучайно, они были на моей стороне, они играли за меня… Так и сейчас, может, я и дурак, но я надеюсь, что болельщики на стадионе тоже будут за меня, валяющиеся на земле бумажки, жестяные банки, которые гоняет сквозняк, дешевые голубые шарфы, норковая шуба этой дурынды… Но вряд ли все это воспламенит чувства. Куда там. Словно в забытьи, я встаю за трибунами, отсюда мне видны спины болельщиков, растворившихся в своей одежде, и я думаю, что, когда болельщики сливаются в массу, одежда превращается в нечто иное, к черту все старания модельеров, главное – одеться удобно, чтобы пережить усталость во время и после матча. В ожидании дамочки я закуриваю, оттуда, где я стою, прекрасно видно туалет нашей трибуны. Пока я жду неизвестно чего, в голове рождается гадкая мысль: куда бы я ни пошел, вечно оказываюсь у туалета, словно сверхъестественная сила влечет меня туда, где сливается в канализацию наша жизнь, наша душа. Душа. Все твердят о душе, строят из себя таких чувственных, таких чувствительных. А что такое душа, никто не знает. Обычно о душе разглагольствуют в первом интервью те, кто стремительно добился успеха и кто считает, что это как-то случайно связано с душой. Вранье. Вернее, эти люди не осознают, что у них нет души, они только слышали о ней, зато поняли, что душа – это важно. Обманщики и дешевые шлюхи.
Чтобы говорить о душе, нужно совсем другое, а главное – нужно, чтобы у тебя самого была душа. У меня она есть, у других – не думаю. Вы там поосторожнее с душой: если часто о ней говорить, вступаешь в игру с самим собой, а потом, когда гаснет свет, обнаруживаешь, что внутри уже нет того, ради чего стоит жить. Тогда совершаешь непоправимые поступки, на которые потом накидывается стая говорящих голодных шакалов – всякие психологи и социологи. Так называемая душа превращается в материал для статистики, в пухлую пачку ненужных бумажек. Похороны – последний праздник, там никто не льет настоящие слезы. Вы есть и будете мертвые, обреченные на вечную погибель, если не оставите свою душу в покое.