«Но как?»
«Это мое дело, лишь бы ты сказала “да”».
Жюльетта долго еще колебалась. Но в конце концов, поборов собственную гордость, уступила моим настоятельным просьбам, особенно после обещания, что настоятельница останется в неведении относительно нашей операции. Я тут же написала господину Барне, что умоляю навестить меня. Он примчался сломя голову – настолько неожиданная срочность обеспокоила его. Как только мы остались одни, я без обиняков выпалила:
«Господин Барне, мне нужны деньги – тысяча двести франков».
«Ничего себе! Боже! Но зачем?» – ошарашенно вскрикнул он.
«Мне нужны деньги, – повторила я, – мое состояние в ваших руках, и я прошу вас выделить мне эту сумму».
«Но мне, как опекуну, положено знать, для чего она вам; ибо если вы просите об этом по побуждению настоятельницы, то я не собираюсь потворствовать подобному вымогательству».
«Напротив, – сказала я, – нужно, чтобы она ничего не заподозрила».
«Но тогда дело еще серьезнее; и конечно же я не дам вам такой суммы, не узнав, для какой цели она предназначена».
«Она предназначена для спасения одной честной женщины, которой грозит разорение».
И я рассказала ему о беде, постигшей матушку моей закадычной подружки. После продолжительных раздумий господин Барне ответил:
«Возможно, все обстоит именно так… Я очень хотел бы в это поверить, ибо человеку не подобает плохо думать о себе подобных; впрочем, вы в первый раз просите у меня деньги, и к тому же на доброе дело… Кто знает, а вдруг оно принесет вам счастье; может, – заключил он, не договорив, – злая судьба, которая вас преследует… Я не хочу вам отказывать. Я принесу вам тысячу двести франков».
«Не сюда, – попросила я. – Чтобы вы окончательно поверили, что я вас не обманываю, отправьте их прямо в Отрив, на имя госпожи Жели».
«Каролина, – с нежностью в голосе произнес господин Барне, – я ни на секунду не усомнился в ваших словах, но я вполне имел право подумать, что вас провели…»
«Ну что вы, сударь!»
«Все, Каролина, я уже так не считаю… Сегодня же вечером я вышлю перевод; надеюсь, вы будете мною довольны».
Горячо поблагодарив добряка нотариуса, словно он спас мою собственную жизнь, я поспешила сообщить радостную новость Жюльетте. Она ответила мне фразой, обрисовавшей всю деликатность ее горделивой души.
«Какая же ты счастливая! – воскликнула она сквозь слезы. – Ты можешь делать добро тем, кого любишь!»
Лучшим утешением для нее была моя помощь, которую она вынуждена была принять из-за своей бедности; после этого дня мы стали близки, как никогда.
– Что бы вы потом ни делали, Каролина, – сказал барон, – ваш поступок искупит не один грех, ибо это прекрасно – начинать жизнь с благодеяния!
– Увы! Мое благодеяние явилось первоисточником всех моих несчастий! Доброе дело, которое, как надеялся господин Барне… Именно оно меня и погубило.
– Вот так всегда и везде, – с горечью вздохнул Луицци, – добрыми намерениями устлана дорога в ад… Но скажите же, Каролина, как случилось, что ваш поступок обернулся против вас?
– А вот как. То, о чем я только что рассказала, произошло в августе; а в конце сентября госпожа Жели наведалась в монастырь. Бесконечная благодарность несчастной женщины привела меня в смущение. Одним из самых ярких выражений ее признательности была фраза о спасении ее чести и жизни, ибо, как она сказала в восторженном порыве, она в то время всерьез решила покончить с собой.
«Я не пережила бы вас, матушка!» – вскричала Жюльетта, падая в ее объятья.
Это проявление взаимной нежности причинило мне мучительную боль. Я поняла тогда лучше, чем когда бы то ни было, насколько одинока; в ту минуту я не глядя отдала бы все свое благополучие и состояние, спасшие эту девушку, за обладание такой матерью, невзирая на все ее злосчастья и бедность! Между прочими свидетельствами своей благодарности госпожа Жели сделала одно предложение, которое понравилось мне необычайно.
«Я приехала к дочке всего на два дня, – сказала она. – А потом, не соизволите ли вы составить нам компанию? Не хотите ли провести некоторое время в доме, благополучием которого я обязана вам? Соглашайтесь, мы примем вас как ангела-спасителя. Не отказывайте – это будет обидой; не краснейте – это равносильно упреку за все хорошее, что вы для меня сделали».
«Я ни секунды не думала об отказе, сударыня, – радостно ответила я, – я буду счастлива ехать хоть сейчас, лишь бы позволила мать-настоятельница!»
«Тогда вам нужно только испросить разрешения…»
Окрыленная, я побежала к настоятельнице; выслушав меня, она отказала с небывалой прежде по отношению ко мне холодностью. От досады я не удержалась от замечания, что не столь невыносимым я представляла себе пребывание в монастыре. Суровый ответ ясно показал мне, насколько неразумен мой порыв. Тогда, удивляясь собственной смелости, я переменила тон, умоляя о разрешении как о великой милости.
«Увы! – расплакалась я. – В первый раз меня, сироту, соизволили пригласить, в первый раз мне не отказали в тепле, и вы отнимаете единственное утешение, которое хоть на время позволило бы мне забыть об одиночестве!»
Против ожидания, мои слезы растопили ледяной блеск в глазах настоятельницы, и она ответила мне в конце концов со вздохом:
«Хорошо, езжайте, Анжелика (приняв послушничество, я приняла это имя), езжайте; хотя я очень хотела бы, чтобы вы провели эту неделю где угодно, только не у госпожи Жели, но не могу не уступить столь горячей просьбе; и знайте, что здесь, в обители божьей, к вам всегда будут снисходительны за грехи ваши и поспешность в потворстве своим желаниям».
«Такую снисходительность, – подумал Луицци, – можно объяснить разве что шестьюдесятью тысячами франков». Но он оставил это суждение при себе, дабы не прерывать рассказ Каролины.
– На следующее утро, – продолжала девушка, – в открытой коляске, нанятой госпожой Жели для нашего небольшого путешествия, мы отправились в Отрив. У меня не хватит слов, Арман, чтобы описать яркие и радостные впечатления, испытанные мною в дороге. Вы поймете, если я напомню, что прожила много лет подряд в стенах монастыря; представьте, что знаете наизусть все проходы и закоулки этого обиталища и как свои пять пальцев его комнаты и помещения, там все настолько неизменно и серо, что оторвавшаяся от стены штукатурка или треснувшая плитка на полу в коридоре становится целым событием и предметом обсуждений; представьте себе, брат, тоскливые прогулки вдоль ограды, в узком пространстве, где знакомо каждое дерево, тысячу раз пройдены все аллеи, пересчитаны все цветы, куда спускаешься с некоторым интересом только наутро после грозы, чтобы посмотреть, не обломаны ли сучья, не вырваны ли с корнем растения и не нуждается ли что-либо в восстановлении, что даст несчастным затворницам один или два дня радующих новизной работ. В то волшебное утро я перешагнула через горизонт ветхих стен, увитых плющом, ступила на недосягаемую, казалось, дорогу, которая не упиралась более в непробиваемые двойные ворота с решетками. Я не видела больше преисполненных значительности напряженно-молчаливых лиц с сурово насупленным взглядом, не слышала вечно занудных речей, слова которых я знала еще до того, как их произносили. По дороге нам встречались споро шагавшие востроглазые путники, не стеснявшиеся во весь голос переговариваться о целях своего пути; весело щебетавшие девичьи стайки прекращали пересмеиваться только при виде наших монашеских одеяний и смиренно приветствовали нас, словно в нашем присутствии всякая радость неуместна; проводив нас взглядом, они вновь заводили задорную песенку или оживленную болтовню. Навстречу нам двигались экипажи с элегантными дамами и, поскольку наступило время сбора винограда, множество мужчин, женщин и детей с корзинками в руках; мулы и лошади с навьюченными бадьями, полными винных ягод, направлялись к давильне и возвращались порожняком или же с ребятней вместо груза, детишки радостно напевали и размахивали руками, приветствуя прохожих с высоты этого подобия передвижной кафедры. Вокруг бурлила, била ключом жизнь. Я впитывала звуки и смотрела во все глаза; все было мне в диковинку, все меня очаровывало: и нарядные домики вдоль дороги, и тенистые подъездные аллеи, ведущие к замкам, и отдаленный колокольный звон, обозначавший местоположение деревень. Как все было интересно! Я восхищалась и тяжеленными возами, запряженными десятком битюгов, и нищим бродяжкой, взгромоздившимся на своего худущего ослика; я удивлялась и величественному белоснежно-голубоватому хребту Пиренеев на горизонте, и придорожным канавам, где среди цветущего камыша шумела вода, и огромным вязам, привольно раскинувшим паутину своих ветвей, под которыми ютились хижины пастухов, и ежевичным зарослям – в их гуще там и тут виднелись детишки, собиравшие иссиня-черные зрелые ягоды.