Когда я приехала в больницу, у маминой постели уже сидели Рахелика, Бекки, Рони и папа. Мама слабо улыбнулась, завидев меня. Она была очень спокойна.
– Как дела, мама? – спросила я беспечным тоном, словно все было в порядке, все как обычно.
Рахелика делала маме маникюр: даже на смертном одре маме было важно, чтобы ногти у нее были ухожены. Я вышла из палаты. Бекки сидела в коридоре и нервно курила, и я села рядом с ней.
– Что ты тут делаешь? – сказала Бекки. – Иди посиди с мамой.
– Мне нужен воздух.
– Только пришла – и уже нужен воздух? Постыдилась бы.
– Ну ладно, – я пожала плечами.
Вернулась в палату, подошла к кровати, не очень понимая, что делать, и стараясь заглушить в себе все чувства. Я не могла выносить боль, давившую на грудь, но не показывала, как мне больно, а демонстрировала равнодушие, словно болезнь мамы – не более чем весенняя лихорадка, которая скоро пройдет. Я не желала признать, что мама смертельно больна, что болезнь ее неизлечима. – Привет! – Рони легонько хлопнул меня по затылку.
Это был уже пятнадцатилетний подросток, красивый и худой как щепка. Как же я его любила! Когда он был маленький, я ему всячески досаждала, таскала за волосы. «Совсем как ваша мама, – говорила Рахелика. – Она тоже, когда мы были девочками, любила таскать меня за волосы». Но и теперь, когда мы оба уже выросли, встречаясь, мы продолжали в том же духе: взаимные поддразнивания, шлепки, тычки, подзатыльники… «Ну прямо как маленькие», – раздражалась мама. Я смотрела на своего юного брата: хоть он и пытался изо всех сил скрыть свое горе, но лицо его было ужасно печально, а глаза блестели, словно из них вот-вот брызнут слезы.
– Давай выйдем, – предложила я.
– Я отсюда не двинусь.
– Как давно ты тут сидишь? – шепотом спросила я.
– С тех пор как маму привезли на скорой.
– Давай выйдем на несколько минут, – попросила я.
– Бедная мама, – вздохнул он, когда мы шли по коридору к выходу. – Ей так хотелось увидеть греческие острова, как в фильме Алики
[106], а она вообще ничего не увидела.
И я вспомнила, как мама любила эту кинозвезду и никогда не пропускала фильмов с ее участием, как не пропускала фильмов с Роком Хадсоном или Полом Ньюманом. Я не встречала человека, который бы так любил кино и киноактеров, как она.
– Она должна была жить в Голливуде, – сказала я Рони.
– Слишком поздно, – мрачно отозвался брат. – Давай вернемся в отделение.
– Я не в состоянии находиться в палате, – сказала я.
– Ни для кого не секрет, что у тебя каменное сердце.
– Ну зачем ты так? Просто я ненавижу больницы.
– Я тоже от них не в восторге, но я не могу бросить маму.
– Ты привязан к ней больше, чем я.
– Может, я просто лучше тебя.
– Наверняка ты лучше меня.
Рони помолчал, а потом сказал:
– Ты не ненавидишь больницы. Ты их боишься, оттого что тебя грудным ребенком приносили в больницу к маме.
– С каких это пор ты стал таким умным?
– С тех пор как мама умирает.
– Замолчи! Не смей так говорить!
– А если я не буду этого говорить, то мама не умрет? Это наши последние дни с мамой, и я тебе советую побыть с ней немного, иначе всю жизнь потом будешь жалеть.
Мой славный пятнадцатилетний брат оказался прав. Как же я жалею, что не послушалась его совета и не осталась с мамой, пока она не закрыла глаза. Какой беспросветной дурой я была, какой тупицей, что упустила единственный шанс простить и получить прощение. – Бедный папа, – сказал Рони, – мама делает его несчастным.
– Мы все несчастны, Рони.
– Верно, но он несчастней всех. Мама не разговаривает с ним. Он все для нее делает, суетится вокруг нее, только и ждет, чтоб она хоть что-то сказала, а она ни слова.
– А с тобой она разговаривает?
– Она разговаривает только со мной, Рахеликой и Бекки. И просила, чтобы ее никто не навещал. Она не хочет, чтобы люди видели, как она сейчас выглядит.
Мама вскоре умерла. Свои последние дни она провела в хосписе у монахинь в монастыре Нотр-Дам на границе Восточного Иерусалима. В том монастыре, к которому мы совершали пешие прогулки по субботам всей семьей, до Шестидневной войны, когда Старый город оказался по другую сторону границы. Мы забирались на крышу и пытались разглядеть Западную стену, но ее заслоняли стены Старого города.
За день до маминой смерти я пришла в хоспис ее навестить. Она была уже совсем слабой, папа пытался кормить ее с ложечки, но вся еда извергалась обратно. – Луна, ты обязана есть, – умолял папа, – ты должна окрепнуть.
Мама смотрела на него и молчала. Ее усадили в инвалидное кресло, и папа вывез ее на балкон, который выходил на улицу, ведущую к Старому городу.
– Помнишь, как мы с тобой ходили к Западной стене до войны? И как однажды мы оба в одной записке попросили Бога о долгой жизни…
– Я просила еще и о счастливой жизни, – прошептала она еле слышно. – Ни одной моей просьбы Бог не исполнил.
Я смотрела на маму: даже при смерти она оставалась самой красивой женщиной, какую я встречала. Высокие скулы делали ее белое как мел лицо еще изящнее, бледность лишь подчеркивала большие зеленые глаза с темными ресницами и яркие губы сердечком, и только рыжие кудри, предмет ее гордости, поредели и распрямились. Я хотела обнять ее, хотела зарыдать в ее объятиях – и не смогла. Не сумела сдвинуться с места и сделать тот крошечный шажок, который мог избавить меня от страданий, освободить и маму, и меня от боли.
– Я устала, – сказала мама папе. – Отвези меня обратно в палату.
Назавтра она умерла.
Я могла, конечно, уйти, подыскать себе другое жилье, расстаться с угрюмым Филипом и нашей жалкой квартирой на улице Финчли. Но я осталась. У меня не было душевных сил взять и уйти, да и вообще решиться на что-то. Я продолжала жить своей безотрадной жизнью рядом с Филипом и катиться вниз вместе с ним. Денег, которые присылали тетки и отец, хватало в обрез, а просить еще я стыдилась. Официанткой я была такой скверной, что даже в убогой греческой забегаловке меня в конце концов не захотели больше держать. Я решила воззвать к еврейскому сердцу. Прошерстила все объявления «Требуются…» в «The Jewish Chronicle», и они привели меня в роскошный дом в районе Гайд-парка. Я вошла в просторный холл и назвала себя привратнику. Переговорив с владелицей дома, он разрешил мне подняться на этаж, где жила эта дама. Я подошла к лифту и нажала кнопку вызова, но привратник остановил меня.
– Этот лифт не для вас, барышня, – сказал он и указал на соседний. – Вы подниметесь на служебном.