Бабушка молча вздыхала.
– Нет и не надо, – тут же соглашалась мама, – пшенную в другой раз сварим, когда купим изюм. О, вермишелька, любимая вермишелька! Вермишелька и сыр, что может быть лучше!
– Сыра нет, – гробовым голосом сообщала бабуля.
– Ничего, купим плавленый! Сырок «Дружба», пятнадцать копеек! Да, Игорек? А еще можно постный плов – рис, лук и морковка! В холодильнике есть и то и другое!
– Растущему организму необходимо мясо, белки. – Бабушка говорила хорошо поставленным голосом.
– Убоину? – подмигивая сыну, мама делала трагическое лицо. – Нашему мальчику – и убоину?
Они начинали смеяться.
– Идиоты, – заключала бабуля, – смотреть на вас не хочу. – И уходила к себе.
Мама… Мама умерла, когда ему было пятнадцать. Обширный инфаркт. Упала прямо на улице. «Скорая» не успела. Никто ничего не понимал: как? Как такое могло случиться? Ведь молодая здоровая женщина!
Журавлев тогда жил как во сне – услышав это известие, два дня до похорон, во время похорон, после. Года три после. Не мог осознать, не получалось. Каждый вечер ему казалось, что вот сейчас щелкнет замок и в квартиру ворвется запах знакомых духов, запах свежести и легкости – мама. И он услышит: «Ау! Я дома! Я пришла. И почему меня не встречают?»
Он бросался в прихожую. Мама! Горько плакал, уткнувшись в ее пальто. Под подушкой лежал мамин платок. Какое-то время он пах мамой. Потом запах исчез.
После смерти дочери бабуля сдала. Сидела на кровати и беззвучно плакала. Почти не ела, он заставлял ее съесть бутерброд. Иногда заговаривала про маму. Что-то рассказывала про мамино детство, про довоенную Москву и их комнату на Арбате, про эвакуацию и возвращение, про туфли из холстины, покрашенные мелом, в которых мама пошла в первый класс.
– Я только потом поняла, – всхлипывала бабушка, – почему Ленка так любит тряпки. Она наверстывала. Ничего у нее в детстве не было. Два платья, валенки и холщовые туфли. Кофточка вязаная, старушечья, кто-то отдал. Темный, тоже старушечий, платок. И это все девочке да такой красавице! Господи, Игоряша! А я еще ее ругала за тряпки!
Глядя на фотографию мамы, он часто думал: ну должны же были быть у нее мужчины! Он видел, как они разглядывали ее, как оборачивались ей вслед. Но никогда ничего не замечал – ни малейшего намека на отношения или роман.
Однажды спросил у бабули.
– Не было, – подтвердила та. – Во всяком случае, я про это не знаю. А ты знаешь, мы были близки. – И через минуту добавила: – Ленка отца твоего очень любила. А он… в общем, не оправдал. Грошовым был человечком, мелким, разменным. Не ее калибра, понимаешь? Я думаю, что она понимала. Но это не обсуждалось – табу. И слова плохого о нем никогда не сказала. И мне не давала.
Про отца Журавлев никогда с мамой не говорил. Вернее, так:
– Конечно, был, я же не Богоматерь. Был и сплыл, Горохин, не о чем говорить.
После ухода матери пытал бабушку. Та долго отмахивалась, но наконец сведения дала:
– Курочкин Алексей Викторович, москвич, прописан был в Последнем переулке, по специальности, – бабушка презрительно хмыкнула, – артист цирка, жонглер. Смешно, правда? В общем, циркач, и этим все сказано.
Жонглер Курочкин. И вправду смешно.
И как хорошо, что он Журавлев, а не какой-то там Курочкин.
Жонглера Курочкина он нашел через справочное. Двадцать пять копеек, полчаса – и адрес жонглера Курочкина Алексея Викторовича у него в руках. Нет, в Последнем переулке он давно не проживал. А проживал, вернее, был прописан, на улице Бутлерова в доме номер 15.
Бабушке он ничего не сказал. Поехал сам в пятницу вечером, когда, как правило, все уже дома. Забыл, что Курочкин артист и у него могло быть выступление.
Дверь открыла плотная, широкоплечая женщина в халате и с бигуди на голове. Женщина хрустела яблоком.
– Кого тебе? – спросила она. – Алексея Викторовича? А зачем, кто он тебе?
Журавлев наврал, что он сын его друга, приехал из Когалыма (почему Когалым, черт его знает!), зашел передать письмо, ну и привет.
– Давай письмо, – вытерев руки о халат, сказала женщина.
– Из рук в руки, – помотал головой Журавлев. – Так было велено.
Усмехнувшись, она кивнула:
– Ну тогда жди на улице! Через пару часов заявится. Он во втором отделении работает, в самом конце.
Поблагодарив, Журавлев пошел вниз по лестнице. За спиной хлопнула дверь. А если бы это все было правдой – что он сын друга из Когалыма? Не предложить зайти, обождать, выпить чаю? И некрасивая какая – здоровенная, как борец. Лицо плоское, невыразительное. Губы узкие, злые. Несвежий халат и сношенные потертые тапки. И на нее он променял маму?
Ждать папашу расхотелось, видеть тем более. История с жонглером Курочкиным была закрыта. Только однажды, проходя мимо цирка, остановился, чтобы рассмотреть афиши. Одна фотография подходила – высокий, худой, седоватый мужчина в расшитом блестками костюме подбрасывает кегли. Афиша была старая, блеклая, выгоревшая на солнце. Лицо жонглера почти не проглядывалось. Так, общий вид. Общий вид был ничего. Вполне возможно, лет шестнадцать назад жонглер Курочкин был красив и обаятелен. А все остальное… Да черт с ним! Не было его в журавлевской жизни и не надо.
У него есть бабуля.
Бабуля умерла через четыре года после мамы, и Журавлев остался один – богатый жених с трехкомнатной квартирой. Свободный от обязательств и совершенно несчастный – никого у него не было. Никого. На всем белом свете.
* * *
Все утро Тамара нервничала: что надеть, как причесаться, что вдеть в уши и что нацепить на пальцы, уместен ли огромный, дутый браслет красного золота или уже не по возрасту? А толстенная золотая цепочка?
Журавлев возражал:
– Безвкусица, Там! Извини, если расстроил. Ну правда колхоз.
Обиженная Тамрико ворчала:
– Ну да, вы ж у нас городские, столичные! Как же! Колхоз! Да что ты понимаешь в ювелирных изделиях!
– Ничего не понимаю. Но ты же спрашиваешь совета.
Поругались они в то утро раз пять. Ей-богу, как малые дети. Тамара то дулась, то смеялась, то обвиняла его в непонимании, но в итоге со всем соглашалась. И вместо «нарядного» и «самого лучшего» платья из золотого люрекса, колючего, стоящего как кол, была надета белая блузка с кружевом и темно-синяя юбка плиссе.
– Как пионерка, – злилась Тамара. – Я же не на линейку иду!
И были накрашены губы, и подведены глаза, и на голове шелковый легкий платок, и даже ногти накрасили. Красил Журавлев, у Тамы дрожали руки. Старый лак давно засох и тянулся, как резиновый жгут. Но все же справились.
Журавлев беспечно натянул джинсы и светлую тенниску. Увидев его, Тамара всплеснула руками: