Это мои каменюки. Я находила их в детстве, когда мы выбирались на карьеры и в лес, и раскалывала молотком или просто швыряя из окна второго этажа на дорожку. Но выросла я не в этом доме, и эта комната не моя. С тех пор как я родилась, мы переезжали трижды, и в этом месте родители осели, только когда я уехала учиться в колледж. Мама говорила, что пустые комнаты старого дома нагоняют тоску. Нельзя оглядываться назад. Наши дома, как и наша семья, уменьшались: каждый следующий мог уместиться в предыдущем.
Первый был за городом – большой фермерский дом, а при нем двадцать акров кизила, сумаха, золотарника и ядовитого плюща; лягушки, светлячки и бродячая кошка с глазами круглыми, как луна. Я помню не столько дом, сколько амбар, и помню не столько амбар, сколько ручей, и не столько ручей, сколько яблоню, по которой мои брат и сестра лазали к себе в спальни и обратно. Я на нее залезть не могла, потому что не доставала до нижней ветки, и года в четыре поднялась наверх по лестнице, чтобы по дереву спуститься. Я сломала ключицу, а могла бы убиться насмерть, сказала мама, что было бы правдой, упади я с самого верху. Но я пролезла почти весь путь вниз, чего, похоже, никто не заметил. Что ты поняла? – спросил отец, и тогда я не нашлась с ответом, но теперь мне кажется, урок состоял вот в чем: твои неудачи всегда будут значить больше, чем твои успехи.
Примерно тогда же я выдумала себе подругу. Я дала ей половину своего имени, ту, что сама не использовала, – Мэри, и кое-какие частицы своей индивидуальности, в которых тоже не испытывала острой нужды. Мы проводили вместе много времени, пока не настал тот день, когда я пошла в школу и мама сказала мне, что Мэри пойти не сможет. Это был тревожный знак. Как будто мне сказали, что в школе я не должна быть самой собой, в целом виде.
Не зря предупредили, как выяснилось: главное, чему учат в детском саду, – запоминать, какая часть тебя в школе допустима, а какая нет. Чтобы вы понимали, в детском саду вам полагается гораздо, гораздо больше времени молчать, чем говорить, даже если всем гораздо интереснее слушать тебя, чем воспитателя.
– Мэри может посидеть дома со мной, – предложила мама.
Такая неожиданная хитрость со стороны Мэри была еще тревожнее. Мама не слишком-то ее любила, и как раз эта нелюбовь и составляла главную привлекательность Мэри. А тут я увидела, что мамино отношение к Мэри может измениться. Вдруг она возьмет и полюбит Мэри больше, чем меня? Посему, пока я была в школе, Мэри спала в дренажной трубе возле дома – прекрасная никто, а потом в один прекрасный день просто не вернулась домой, и по семейной традиции о ней больше не говорили.
Мы покинули фермерский дом, когда мне пошел шестой год, летом. В конце концов город накрыл его, унес строительным приливом, и теперь там сплошные тупики с новыми домами и никаких полей, амбаров и фруктовых садов. Но это произошло намного позже, чем мы съехали и переселились в дом-солонку
[2] рядом с университетом, вроде бы для того, чтобы отец мог ходить на работу пешком. Именно об этом доме я думаю как о родном, а вот для моего брата это первый, фермерский; когда мы переезжали, он закатил истерику.
У “солонки” была крутая крыша, на которую мне запрещалось лазать, дворик и мало комнат. Моя спальня была по-девичьи розовая, с клетчатыми занавесками из “Сирс”. Но однажды, когда я ушла в школу, дедушка Джо, папин отец, выкрасил ее в голубой цвет, меня даже не спросив. “Комната как розочка – ночью прыгаешь как козочка. Комната как василек – ночью спишь как сурок”, – сказал он в ответ на мои протесты, видимо, питая иллюзию, что мне можно заговорить зубы стишками.
А теперь мы существовали в третьем доме, где были каменные полы, высокие окна, врезные лампы и стеклянные шкафы – воздушный геометрический минимализм, никаких ярких цветов, только песочный, овсяный и слоновой кости. Три года спустя дом оставался до странности голым, как будто бы в нем никто не планировал обосноваться надолго.
Я узнала свои камни, но не комод под ними, и не постельное покрывало – какое-то густо-серое стеганое, и не картину на стене – нечто мутное, сине-черное, то ли лебеди и лилии, то ли рыбы и водоросли, то ли планеты и кометы. Жеоды явно были здесь не к месту, и я подумала, не нарочно ли их поставили перед моим приездом, чтобы потом снова убрать в коробку. На миг у меня мелькнуло подозрение, что все это хитроумный фарс. Когда я уеду, родители вернутся в свой настоящий дом – тот, где для меня комнаты нет.
Мама села на кровать, и я отложила карандаш. Наверняка последовала какая-то преамбула, для прочистки горла, но я не помню. Возможно, такая: “Папе обидно, когда ты с ним не разговариваешь. Ты думаешь, он этого не замечает, но он замечает”. Праздничная классика – как фильм “Эта замечательная жизнь”, редкий год мы без нее обходились.
Наконец мама подошла к главному.
– Мы с папой говорили о моих старых дневниках и что мне с ними делать. Мне они до сих пор кажутся делом скорее личным, но твой отец считает, что их нужно отдать в библиотеку. Например, бывают такие собрания, которые нельзя открывать раньше, чем через пятьдесят лет после твоей смерти, хотя я слышала, что библиотеки от этого не в восторге. Может, нам удалось бы добиться исключения для семьи.
Мама застигла меня врасплох. Она говорила не совсем, но практически о том, о чем мы решительно, ни при каких условиях не говорили. О прошлом. Сердце колотилось; я механически ответила:
– Мам, делай, как считаешь нужным. Что считает папа, неважно.
Она бросила на меня несчастный взгляд.
– Дорогая моя, я не прошу твоего совета. Я решила отдать их тебе. Может быть, папа прав, и библиотека возьмет эти дневники, хотя, мне кажется, не такие уж они высоконаучные, как ему запомнилось. В любом случае – выбор за тобой. Может, они тебе не нужны. Может, ты еще не готова. Вороши их, как хочешь, делай бумажные шапочки. Обещаю, спрашивать не буду.
Я силилась что-то ей сказать, ответить на ее жест, при этом не касаясь темы. Даже теперь, даже зная себя столько лет, я и предположить не могу, как это сделала. Надеюсь, я сказала что-нибудь доброжелательное, великодушное. Но вряд ли.
Следующее, что я помню: мы в гостиной, входит отец с подарком – предсказанием, которое он вынул из печенья несколько месяцев назад и положил в бумажник, потому что, по его словам, оно явно для меня: “Не забывай, ты всегда в наших сердцах”.
Бывают минуты, когда история и память кажутся туманом, словно реальные вещи значат меньше, чем желаемые. Туман поднимается, и вот они мы – хорошие родители и хорошие дети, благодарные дети, которые звонят поболтать просто так, целуют перед сном и с нетерпением ждут каникул, чтобы провести их дома. В такой семье, как моя, любовь не нужно зарабатывать и ее нельзя потерять. Всего один миг я вижу нас такими. Вижу нас всех. Исправленными и восполненными. Воссоединившимися. Воскрыленными.
4
Как бы тронута я ни была, меньше всего на свете мне хотелось брать мамины дневники. Какой смысл никогда не говорить о прошлом, если ты все его записала и знаешь, где лежат эти записи?