Извинившись, я отлучилась в ванную снять линзы с моих уязвленных глаз. Челюсть ныла от натужных улыбок. Где-то между салатом и крепом я перестала хотеть быть подругой Харлоу и уже мечтала о том, чтобы мы никогда не повстречались. Было стыдно – моей ревности, раздражения, – а ведь она столько приятного обо мне наговорила. Хотя я почти не сомневалась, что и близко ей так не нравилась, как она утверждала.
Главное, она же не знала, сколько мы не виделись с Лоуэллом.
Но он-то знал. Я даже больше на него злилась. Бросил меня одну с родителями и их печальным безмолвным домом, когда мне было всего одиннадцать. А теперь, встретив впервые после десятилетней разлуки, едва посмотрел в мою сторону. И силы воли у него не больше, чем у бонобо.
Комната Тодда пропахла пиццей, может, потому что на столе лежала коробка с двумя засохшими кусками. Их края загибались, как язычки у старых ботинок. Там же стояла лавовая лампа, эдакое ретро, она расплывалась, и булькала, и отбрасывала неяркий красноватый свет. И горы комиксов, на случай, если меня настигнет бессонница, но об этом можно как раз не волноваться. Дважды звонил Редж и будил меня, и дважды приходилось врать, что я не в курсе, где Харлоу. Думаю, Харлоу слышала телефон и знала, что это Редж, знала, что мне приходится врать.
Вот теперь уж можно было злиться на нее без зазрения совести.
Я понимала, что Редж понимал, что я вру, и что он понимал, что я понимала, что он понимал. Может, наука и утверждает, что лучшие из нас способны осилить только семь уровней владения моделью психического, но я утверждаю, что могу продолжать так до бесконечности.
А потом, прямо как в старые добрые времена, Лоуэлл пришел за мной ночью. Он был в пальто и с рюкзаком. Молча разбудил, знаком велел вставать и ждал в гостиной, пока я натягивала все ту же сырую одежду, потому что мои вещи были в комнате, где Харлоу. Мы вышли на лестницу, Лоуэлл положил руки мне на плечи, и я уловила запах мокрой шерсти от его воротника.
– Как насчет пирога?
Я подумывала отпихнуть его, наговорить каких-нибудь гадостей, но слишком боялась, что он вот-вот уедет. И ограничилась коротким, мрачным, но не категоричным “ну да”.
Он явно хорошо ориентировался в Дэвисе, знал, где можно съесть пирога в такой час. На улицах было ни души, дождь наконец перестал. Мы шли от фонаря к фонарю, впереди все время клубился радужный туман, но войти в него не получалось. Наши шаги эхом отдавались от пустынных тротуаров.
– Как мама с папой? – спросил Лоуэлл.
– Переехали. В маленький домик на Норт-Уолнат. Так странно они его обставили – как дом-образец или что-то вроде. Ни одной из наших старых вещей.
И вот уже против воли, но, конечно, только временно, я оттаяла. Так хорошо было поделиться тревогами и досадой на родителей с тем, кто тоже был повинен в их загубленной жизни. И даже больше меня, если уж начистоту. Вот об этом я и мечтала всякий раз, как представляла нашу встречу, вот об этом самом моменте, когда наконец уже не буду единственным ребенком.
– Как у отца с выпивкой?
– Волне терпимо. С другой стороны, я же не там, откуда мне знать? Мама сейчас работает в Центре планирования семьи. Мне кажется, ей нравится. Играет в теннис, в бридж.
– Разумеется, – сказал Лоуэлл.
– В доме нет пианино.
Я замолкла, чтобы Лоуэлл как следует вник в эту печальную новость. Я не сказала “она бросила играть на пианино после того, как ты ушел из дома”.
Проехала машина, взметнув сноп брызг. На нагретом фонаре, будто на яйце, восседала, нахохлившись, ворона и бранилась на нас. Может, на японском: “Ба! Ка! Ба! Ка!” Нас явно обзывали, непонятно только, на каком языке. А вот это я Лоуэллу сказала.
– Вороны очень умные. Если они говорят, что мы идиоты, значит, так оно и есть, – ответил он.
– Или она про тебя, – заметила я самым нейтральным тоном, как говорят, чтобы потом, если что, обратить все в шутку. Я, может, и оттаяла, но не простила.
– Ба! Ка! Ба! Ка!
Я бы в жизни не отличила эту ворону от любой другой, но Лоуэлл поведал, что вороны отлично запоминают и узнают людей. Для такого туловища у них на удивление большой мозг, похожее соотношение и у шимпанзе.
При слове шимпанзе у меня екнуло сердце, но Лоуэлл умолк. Мы миновали дом на Би-стрит, где все деревья были в воздушных шариках. На входной двери под лампой висел плакат “С днем рождения, Маргарет!”. Нам с Ферн всегда дарили воздушные шары на день рождения, только за Ферн надо было приглядывать, чтобы она не куснула его, не проглотила и не задохнулась резиной.
Мы прошли Центральный парк. Даже в темноте было видно, что трава утонула в зимней слякоти; земля была маслянисто-черной. Я как-то соорудила для нас с Ферн грязеступы из одноразовых тарелок и шнурков. Ферн свои надеть отказалась, но я все же попробовала, решив, что буду ходить в них по грязи, как в снегоступах по снегу. На ошибках учатся не хуже, чем на удача, всегда повторял папа.
Только никто тебя за это на руках не носит.
– Я пытался одолеть последнюю папину статью, – наконец заговорил Лоуэлл. – “Кривая обучаемости в стохастической теории обучения”. Едва продирался от абзаца к абзацу. Как будто впервые все эти слова видел. Может, поступи я в колледж…
– Не помогло бы.
Я в двух словах рассказала ему о Дне благодарения и как папа довел бабушку Донну со своими цепями Маркова. Заодно припомнила оценки Питера и теорию заговора дяди Боба, и уже было рассказала, что мама отдала мне свои дневники, но осеклась – а вдруг попросит посмотреть? Не хотелось признаваться даже ему, что я их потеряла.
Мы зашли в “Бэйкерз сквер”, заведение с клетчатыми занавесками, пластиковыми подставками под тарелки и ненавязчивой музычкой. Вполне недурно для нас, очень олдскульно, как будто вернулись на десять, если не больше, лет назад, в наше детство, разве что слишком ярко освещенное. Саундтрек был даже постарше – “Бич бойз” и “Супримз”. “Be True to Your School”. “Ain’t No Mountain High Enough”
[16]. Музыка наших родителей.
Мы были единственными посетителями. Сразу подошел официант, похожий на юного Альберта Эйнштейна, и мы заказали два банановых пирога. Он принес их, весело бросил, показывая на окно, за которым опять полил дождь: – “Конец засухе! Конец засухе!” – и удалился.
Брат лицом все больше и больше походил на отца. У обоих был голодный взгляд, который Шекспир находил таким опасным. Впалые щеки, подбородок, заросший темной щетиной. Еще накануне, в бистро, Лоуэллу не помешало бы побриться. Настоящий вервульф, с этой темной бородой, так странно, но эффектно контрастирующей с обесцвеченными волосами. Мне подумалось, он выглядит изможденным, но не как люди, которые не спали всю ночь, занимаясь сексом. А просто как выглядят люди, когда они измождены.