В молодости Паламед де Шарлюс также предпочитал экстравагантные наряды и однажды, например, ввел моду на «синие мохнатые пальто с бахромой». Однако к моменту встречи с рассказчиком Шарлюс уже носил строгие, подчеркнуто маскулинные наряды. И все же тщательно выверенная роскошь его гардероба проявляется в деталях:
Я заметил, что он переоделся. Костюм, который он надел, был еще более темного цвета; а не подлежит сомнению, что подлинная элегантность ближе к простоте, чем элегантность ложная; но было тут и нечто другое: глядя на его одежду вблизи, нельзя было не почувствовать, что если она почти совершенно лишена всякой красочности, то не потому, чтобы человек, отвергнувший ее, был к ней равнодушен, но скорее потому, что по какой-то причине он от нее воздерживается. И умеренность, сквозившая в этой одежде, казалось, была обусловлена скорее режимом, чем отсутствием склонности к краскам. Темно-зеленая ниточка, проступавшая в ткани его брюк, утонченно гармонировала с полосками на носках, обличая живость вкуса, который во всех других частях туалета был скован и которому из снисходительности была сделана эта единственная уступка, между тем как красное пятнышко на галстуке было еле заметно, точно вольность, на которую мы не смеем решиться
[368].
Как отмечает Диана Феста-Маккормик в своей увлекательной книге «Сарториальная оптика Пруста», «темный костюм Шарлюс – по сути, маска, призванная выполнять двойную функцию: маскировки и разоблачения». Подчеркивая свою сарториальную «маскулинность», Шарлюс одновременно демонстрирует и свою гомосексуальность – адресуя этот сигнал, однако, лишь потенциальным партнерам. Ему оставалось надеяться, что другие «жители Содома» увидят его маскировку и поймут, что столь «выверенная и артистичная простота» служит маркером гомосексуальности. Впрочем, в старости Шарлюс вновь обратился к ярким нарядам своей юности, сменив темный костюм на «очень светлые панталоны, которые можно было узнать среди тысячи»:
[Заметны были] перемены интонаций и жестов, которые теперь как две капли воды похожи были на то, что г. де Шарлюс некогда с такой беспощадностью бичевал; теперь он непроизвольно издавал почти такие же возгласы… какие произвольно бросают люди с извращенными вкусами, которые называют друг друга: «моя дорогая». <…> В действительности, – это и выдавали сидевшие глубоко внутри у него ласкательные слова, – между тем суровым Шарлюсом, одетым во все черное и остриженным под гребенку, с которым я был знаком, и намазанными молодыми людьми, увешанными драгоценностями, существовало лишь чисто внешнее различие
[369].
Шарлюс – не единственный модный гомосексуал в романе Пруста: «известно было, что молодой маркиз де Сен-Лу-ан-Бре славится своей элегантностью». Когда рассказчик встречает его впервые на морском курорте, в Бальбеке, Сен-Лу одет «в костюм из мягкой беловатой ткани, которую… ни один мужчина не осмелился бы носить». Обнаруживает ли это его «женственность» – или он мужествен и «страстно любит женщин» (а именно таким ему и хочется казаться)? В процессе развития сюжета выясняется, что скандальный роман Сен-Лу с актрисой Рахиль лишь служил прикрытием его гомосексуальности, тогда как яркие костюмы отражали его подлинную сущность
[370].
В молодости Пруст был очень красив и старался одеваться стильно. Подобно Монтескью, он любил бледно-зеленые галстуки, носил орхидеи или белые камелии в петлице и вертел в пальцах тонкую трость из ротанга. Но денди из него не вышло. Некоторые друзья считали, что ему следует найти себе портного получше. Его цилиндры, даже будучи дорогими, «очень скоро начинали походить на ежей или скайтерьеров». Его перчатки были «всегда мятыми и грязными», и он постоянно их терял. Его красивые темные волосы были слишком длинными и растрепанными, и даже мать в письмах умоляла его: «Пожалуйста, больше никаких франкских стрижек!» Однажды он очень впечатлил нескольких гостей, заявивших, что они никогда не видели раньше, чтобы кто-нибудь обедал, завернувшись в пальто
[371].
Однако какой бы ни была его собственная внешность, Пруст, по-видимому, считал, что большинство гомосексуалов видят в моде одновременно и прикрытие, и способ проявления своей внутренней сущности. Они модифицировали язык одежды с помощью тайных кодов. Однако для них, как и для гетеросексуалов, темная одежда строгого кроя означала мужественность, а светлые или яркие цвета и украшения – женственность.
В одной из самых ярких сцен романа Шарлюс пытается соблазнить рассказчика. Он встречает его, лежа на диване в позе одалиски, облаченный в китайский халат с открытым воротом. Экзотический образ, раскованность и полуобнаженная фигура – все это сближает его с Одеттой, принимающей посетителей в японских кимоно. Восточные халаты долгое время составляли часть мужского гардероба, однако в сложившихся обстоятельствах дезабилье намекает на сексуальную близость, а экзотика приобретает эротические коннотации. Рядом на стуле лежат темный костюм и цилиндр – сброшенный маскарадный наряд. И рассказчик, который долгое время наивно отказывался понимать намерения барона, наконец, прозревает и раздраженно пинает его блестящий цилиндр.
Герцогиня и княгиня Германтские
В другом известном эпизоде Пруст сравнивает стиль двух сестер – герцогини и княгини Германтских. Психологическая достоверность этой сцены оказывается лишь немного поколеблена тем фактом, что Пруст на сей раз отказывается от своей оптики историка моды: хотя действие происходит в 1890‐е годы, одежда героинь соединяет моды 1890‐х и 1912 годов. В этой волшебной сцене театр предстает таинственным водным царством. В полумраке видна ложа княгини Германтской, вознесенная над обителью смертных, сидящих внизу в партере. «Точно старшая богиня», княгиня восседала на диване, «красном, как коралловый риф». Зеркало рядом с ней мерцало, подобно «лучу света в слепящем водном хрустале. Мы читаем описание ее наряда:
Похожий и на перо, и на венчик, как некоторые морские растения, большой белый цветок, пушистый, точно крыло, спускался со лба… и тянулся вдоль ее щеки… На волосах… была натянута сетка из тех белых раковинок, которые вылавливаются в южных морях и которые были перемешаны с жемчужинами и образовывали морскую мозаику, выглядывавшую из волн…
Спектакль вот-вот должен начаться, и княгиня садится ближе к краю ложи – так, будто она сама является частью представления. «…В высохшем, обнажившемся, уже не принадлежащем миру вод бенуаре» княгиня «явилась… в бело-голубой чалме, словно… трагическая актриса», и оказалось, «что уютное гнездо зимородка, бережно прикрывавшее розовый перламутр ее щек, было… громадной райской птицей».