Уже и в постели эта неземная красота продолжала звучать во мне, но что-то меня все же толкнуло, пробудившись, поспешить не к рабочему столу, а к надгробной плите.
Под раскисшими листьями еще доживал свой век слежавшийся снег, ноздреватый, словно облизанные коралловые глыбы. ИРИНА… Желобки в мраморе – теперь это было все, что осталось от Ирки для моих пальцев. И когда их томление было вновь убито каменным кладбищенским холодом, я вдруг почувствовал стыд за ту ночь, которую провел с великой певицей. Ведь обычно я закрываю глаза, стараюсь забыть о внешнем облике певцов – никто из них не стоит своего голоса, – а тут, обмирая в океане божественных звуков, я не забывал вглядываться в ее фотографии, и более всего меня притягивали самые будничные обличья, где она казалась исхудавшей и даже не очень красивой – вот такой я бы ей служил особенно преданно! Предавая этими грешными помыслами память об Ирке…
Да, я почувствовал мучительный стыд, какого совершенно не испытывал из-за тех часов, что проводил в постели с моей милой Пампушкой, – не стыдился же я того, что ем, пью, дышу! Я и сам не думал, что секс может быть чисто дружеским занятием – как рукопожатие, как приятная болтовня, как совместный просмотр хорошего, но не великого фильма…
* * *
– Заинька, а можно я с тобой поеду? – Виола смотрела на меня так робко, словно я был строгим папашей, а она провинившейся школьницей. – Я четыре года никуда не ездила, поднакопила кой-чего…
Почему именно перед женщинами так приятно щегольнуть широтой души?
Я протрещал пружинящей пачечкой евриков:
– Я угощаю. Русский офицер с женщин денег не берет.
Я хотел добавить: «как сказал гусар, переночевав у проститутки», но вовремя вспомнил завет Козьмы Пруткова: не шути с женщиной, твои шутки глупы и неприличны.
– В общем, собирайся, нужно ехать в ближайшие дни.
Она совершенно по-детски захлопала своими крошечными ладошками, припухшие глаза вспыхнули радостью – и тут же приняли строгое выражение заботливой мамаши:
– Спрячь, заинька, потеряешь! Скажи – ведь то, что мы встретились, – это же чудо? Почему вы, ученые, не верите в чудеса?
– Потому что мы перестаем считать их чудесами, как только они случаются.
В нашем гнездышке, невзирая на теплые дни, продолжали топить, и моя раскрасневшаяся Пампушечка вся была в испарине, но это лишь усиливало мою нежность: ведь испарина это жизнь. А жизнь такая хрупкая!..
* * *
Чтобы оторваться от «хвоста», если таковой за нами увяжется, а еще больше забавы ради мы двинули в Турцию через Балканы, намереваясь там сделать несколько заячьих скидок – внезапных прыжков в сторону.
Будапешт, как и прежде, был красив до чрезмерности, но все-все-все отзывалось болью – и на этот дворец мы смотрели вместе с Иркой, и на этот собор тоже, одно было внове – деньги: и апартаменты мы сняли с маленькой Венецией в упор за окном, и ужинать отправились в шикарный ресторан. Фуа-гра в вишневом соусе все-таки была отменно хороша, хоть я и опасался назвать ее виагрой, а меж столиками еще и прогуливался скрипач, косивший под Листа (не под моего же ночного спутника…). Когда ему подавали, он исполнял гимн той страны, откуда, по его мнению, происходил даритель (оказалось, американский гимн начинается как «Хаз-Булат удалой…»). Видимо, я наградил «скрыпача» так щедро, что он потрясенно спросил: «Рууские?..» – а когда я неохотно кивнул (бог его знает, какое эхо мы по себе оставили, дураков ведь нет, помнить, что творили сами), он заиграл и даже запел песенку Крокодила Гены: «Я играю на вармошке…».
А Београд – не знаю, кто придал слову «Белград» больше звона – фарцовщики и проститутки, превратившие гостиницу «Белград» в гнездо роскошного порока, или власть, приравнявшая Югославию к недосягаемым капстранам. Но тамошний вокзал с площадью пришелся бы впору любому областному центру. Правда, скучнейшее здание по соседству было украшено аршинными буквами «БАС». Я было подумал, что это опера, но оказалась автобусная станция. Хотя более по-нашенски прозвучало бы будущее турецкое ОТОБУС.
Масштабная трущобность, не с халупами, но с почерневшими многоэтажными домами, правда, впечатляет – величие упадка можно воспеть. Сербы, остро чувствующие бренность всего земного, свой дом так и называют заранее: куча.
Улица Гаврилы Принципа – тоже правильно, славен тот, кто позволил народу прогреметь. В бешеной суматохе прострелить живот беременной жене завтрашнего императора, затем продырявить горло ему самому, чтобы он захлебывался кровью: «Софочка, не умирай ради нашего ребенка!» – потом страшное избиение, отрезанная рука, годы в кандалах, смерть от чахотки в будущем лагере смерти – стильно, черт возьми! И какое эхо – тридцать лет войн, горы тел, курганы пепла, – нет, даже я не хотел бы такого пиара для своего Тадж-Махала. Но соблазн большой, большой… Ничто не звучит громче крови.
Одних помыслов о ней хватило, чтобы отель ошарашил роскошью публичного дома эпохи Мопассана, – многосборчатые, налитые малиновым абажуры, гипсовые ню, которые хочется назвать нюшками, всесторонне зеркальный душевой батискаф, космическое изобилие кнопок, из коих ни одна не работает…
Правда, моя неизбалованная Пампуша всплескивает руками: «Я так еще никогда не жила!» Она большой молодец, что не грузит своим беспокойством за рискового сынулю ни меня, ни его, ни себя – побормочет что-то типа «мамочка, помоги!», позвонит на секунду и опять оживает; в постели она посапывает так уютно, что и я незаметно засыпаю. Завтра нам предстоит отрываться от погони в Хорватии.
Рокоча чемоданными колесиками по пыльному летнему перрону (советское ретро), перешучиваемся, кто из пассажиров – путников – сошел бы за нашего преследователя. В песни западных славян не годится ни один, но обыкновенность – лучшая маскировка. Мне слабо верится, что кто-то нас выслеживает, и все-таки ветерок приключения б од ри т.
Пытаемся разгадывать надписи и объявления: излаз, полазек, меньячница, колосек, железничка… Понятно, почему тепловоз просто воз – он возит, но почему вагон – кола? Оттого что с колесами?
Обовештенье об изменама – более или менее понятно. Понятно, и почему крепкие напитки жестокие. А дозволение курить – дозвольено пушенье – даже открыло нам, что общего между сигаретой и пушкой. Правда, связь между пушкой и пампушкой так и осталась тайной.
Поезд – тоже эхо запущенных советских электричек, заглушающее всегда бодрящее чувство нездешности, да и немытые окна не позволяют пейзажу расцвести заграницей.
Зато Загреб оказался солнечным и жарким европейским городом. Но стоило нам миновать конный памятник какому-то бану, как мы очутились в тесном овраге среди старых домишек, от которых наконец-то пахнуло поэзией, не выдохшейся и в двухвагонном поездочке, шустро вилявшем меж кустов, то выныривая над зеленой долиной, то заныривая в ущелье. Дверь в кабину машиниста была открыта, и мы более с недоумением, чем с тревогой, наблюдали, как они с нашим проводником оживленно болтают, сидя боком к движению и лакомясь чипсами из общего пакета. На дорогу никто из них ни разу даже не покосился. Я уж было решил, что вместо них работает какая-то автоматика, но сразу же по прибытии в Анкару мне бросилась в глаза новость в интернете: сошел с рельсов поезд Загреб – Сплит.