В то время мы с Игорем часто выбирались то в театр, то в консерваторию. Посиделки с друзьями, долгие разговоры незаметно уходили в прошлое. Игорь становился домашним, замкнутым, кабинетным. И заниматься предпочитал за своим столом, а не в библиотеке.
Все было хорошо, но через год я что-то заскучала в библиотеке. Все чаще стала мечтать о ребенке. Будто малыш у нас уже есть, я живу у родителей, а Игорь навещает нас по воскресеньям. Ему я боялась рассказывать о своих мечтах.
В это же время забрезжила у меня смутная тревога. До окончания аспирантуры оставался год, а у Игоря, по-видимому, не было написано ни одной главы диссертации. Когда я робко заикнулась об этом, он рассердился. Попросил не дергать его пустяковыми замечаниями и не вмешиваться в святая святых — научный труд.
Все чаще он раздражался по пустякам, впадал в тяжкую озабоченность и угрюмость. Как видно, первые сомнения закрались и в его душу. Тут вдруг научный руководитель Игоря попросил принести ему хотя бы одну главу диссертации. А у Игоря едва набралось несколько десятков страниц несвязных набросков.
Он по-прежнему с блеском читал лекции и доклады на семинарах, конференциях, даже в обществе «Знание». И все думали, с восторгом ему внимая, что этому талантливому юноше ничего не стоит оформить на бумаге мысли, которые он так толково излагает в устной форме. Но каждая страница давалась Игорю с великими муками. И то, что выходило из-под его пера, можно было сравнить с транскрипцией песни соловья, записанной в лунную майскую полночь каким-нибудь дотошным лингвистом.
Однажды вечером я прибежала со службы, с трудом втащила в прихожую полную сумку продуктов. В квартире кромешная тьма и какая-то гнетущая тишина. Включила свет: Игорь лежал на диване, тупо уставившись в потолок. Это зрелище меня потрясло: никогда не видела мужа валяющимся на диване да еще с таким лицом.
Что случилось, готов был вырваться у меня вопль, но я не стала тревожить его. Отойдет — сам расскажет. Вскоре он пришел ко мне на кухню, помятый, мрачней осенней тучи. Пока я разогревала или готовила ужин, он обычно докладывал мне о событиях дня или планах на завтра.
Оказывается, сегодня на заседании кафедры один въедливый доцент обругал его статью в «Филологических науках», назвал ее темной, вялой, компилятивной. Остальные или согласились, или промолчали. Для Игоря это осуждение стало громом среди ясного неба. Ведь до сих пор его только хвалили и возлагали на талантливого аспиранта большие надежды.
— Предатели! С каким наслаждением они топтали меня, те, кто еще вчера заискивал и льстил! — вдруг в отчаянии вырвалось у него.
Я вздохнула. Его коллеги никого не предавали, просто статья действительно получилась слабой. Впервые я подумала, что Игоря изрядно перехвалили и тем сослужили ему плохую службу. Теперь он не в силах пережить самую невинную критику.
— Я тебе сто раз говорила, Иноземцев, что тебе нужно не поглощать один за другим толстые тома, а как можно больше писать, обязательно по нескольку страниц в день, чтобы расписаться, набить руку, — говорила я, переворачивая на сковородке рыбное филе.
— Сегодня Федор Иваныч мне то же самое посоветовал, — рассеянно бросил Игорь.
— Замечательно! Наконец-то ты прислушаешься к совету шефа. Ведь мои слова для тебя ничего не значат, — не могла удержаться я от упрека. — Ведь нельзя же с утра до вечера поглощать чужие мысли. Чтение — это не активный процесс, скорее удовольствие. Настоящая работа — мыслить, высказывать свои идеи или увековечивать их на бумаге.
К моим философствованиям Игорь относился снисходительно. Вздыхал, закрывал глаза. Сколько раз он втолковывал мне, что такое культура. Культура — основа, фундамент, который нация возводит веками, а отдельный человек — долгие годы! Этот фундамент строится по кирпичику, постепенно. Ученый не может творить на пустом месте, из ничего, будь он от природы семи пядей во лбу.
Игорю казалось, что стоит прочесть еще десяток книг, еще основательней пополнить свой умственный багаж — и диссертация польется сама собой, страница за страницей. Но проходили недели, месяцы, а на выходе были только вымученные строчки — и никакого движения вперед. Вот почему он придавал такое значение небольшой статье, выжимке из дипломной работы, обруганной, по его мнению, несправедливо.
Он так переживал, что не спал всю ночь, ворочался, несколько раз курил на кухне. С этого дня началась черная полоса в его жизни. Теперь я часто заставала его на диване наедине с безысходными мыслями.
У меня сердце разрывалось. Но чем я могла ему помочь?
Если бы я была в состоянии сама написать эту чертову диссертацию о языке и стиле англоязычной поэзии! Игорь свободно владел английским и французским. Мне языки не давались, как и научные штудии.
И все же я решила попробовать. Попросила у Игоря диктофон и через несколько дней записала его доклад о поэзии Китса. В свободные часы в библиотеке расшифровала запись. И о ужас! На бумаге все очарование исчезло, остался убогий текст. Я тупо глядела на тетрадку, не понимая, в чем дело.
А все было очень просто. Почти все научные тексты написаны сухим, казенным, каким-то кондовым языком. Тогда я попробовала переложить доклад на нормальный язык, живой, человеческий. Результат предъявила Игорю.
— Да, у тебя легкое перо, Лукреция, — снисходительно похвалил он. — Слишком бегло и легковесно для диссертации, но твоя редактура мне очень поможет. Может быть, это твоя судьба и тебе стоит поменяться с Мезенцевой.
Он даже оживился и засел за работу. Снова «утяжелил» стиль, сделал его более эпическим. А я вслед перепечатывала отработанные страницы. Через два месяца Игорь уже отнес Федору Ивановичу первую главу. Он воспринял ее как сырую, почти черновик. Но все же начало было положено.
Игорь заметно воспрянул духом, и мы продолжали работу. Вечерами он наговаривал мне на диктофон, я расшифровывала, подвергала текст беспощадной литературной обработке, а Игорь снова его портил. Правда, я отмечала, что он все чаще оставлял написанные мной куски нетронутыми, зато когда вписывал страничку или несколько строк, они вторгались грубым диссонансом в почти готовое, стройное целое.
Я сердито выговаривала ему:
— Пиши проще, Иноземцев! Ты не Толстой, чтобы позволять себе периоды в десять строк. Тебя читаешь, словно сквозь джунгли продираешься.
— Ох уж эта простота! Та самая, которая хуже воровства! — ворчал Иноземцев.
В литературе и искусстве он терпеть не мог простоту и доступность, а тяготел к сложному, изощренному, непостижимому для серой людской массы, предназначенному только для избранных. Но, пороптав, соглашался, что приходится наступать на горло собственной песне, быть доступнее и демократичнее. Ведь со временем он мечтал писать книги, которые прочли бы не десятки специалистов, а тысячи любителей поэзии и английской литературы.
Я с гордостью замечала, что муж стал относиться ко мне иначе, иногда даже прислушиваться к моему мнению.