Я иду на север по Юниверсити-авеню, мимо стерильного царства больниц, по старому маршруту парада Санта-Клауса. Зоологический корпус снесли – должно быть, уже давно. Где я когда-то с подоконника наблюдала за вымокшими феями и продрогшими снежинками, вдыхая ароматы змей, мышей и антисептика, там теперь пустой воздух. Кто еще, кроме меня, помнит, где этот подоконник когда-то был?
Теперь вдоль по проезжей части расположились фонтаны, квадратные клумбы и новые, странные статуи. Следуя изгибу дороги, я обхожу здание парламента, похожее на присевшую викторианскую матрону – темно-розовое, приземистое, в раздутых юбках. Перед зданием реет флаг, который я так и не научилась рисовать, ярко-алый, ныне пониженный в чине до флага провинции – «Юнион Джек» в левом верхнем углу, а правее и ниже сплетаются все эти невозможные бобры и кленовые листья. Рядом полощется по ветру новый флаг страны – две красные полосы и распластанный красный кленовый лист на белом фоне; он похож на логотип маргарина или на убитую сову в снегу. Я все еще думаю про него «новый», хотя флаг сменили уже очень давно.
Я перехожу улицу, прорезанную позади небольшой церкви – ее оставили, когда этот район застраивали заново. На доске со вставными буквами, точно такой же, на каких в магазинах рекламируют скидки текущей недели, указана тема сегодняшней проповеди: «Поверить – значит увидеть». О церковь разбивается вертикальная волна зеркальных витрин. За полированными фасадами – букеты пышных тканей, лощеной кожи, затейливых серебряных цацек. Поесть нашей пасты и умереть. Богословские взгляды тоже изменились: раньше «райское блаженство» было загробной наградой для избранных, а теперь это ресторан со специализацией по тортам. Нужно было только отбросить чувство вины и написать эти слова на вывеске.
Я поворачиваю за угол, на улочку поменьше. Иду сквозь строй дорогих бутиков: ручное вязание, французские наряды для будущих матерей, мыло, перевязанное ленточками, импортный табак, роскошные рестораны, где вино подают в тонконогих бокалах, а деньги берут за фешенебельный адрес и на покрытие накладных расходов. Магазин дизайнерских джинсов, магазин венецианской бумаги и безделушек, чулочный бутик с брыкающейся неоновой ногой на вывеске.
Эти дома когда-то были полутрущобами; некогда территория Иосифа, где налитые пивом толстяки сидели на верандах, потея в августовском пекле, пока их дети визжали кругом, псы лежали с высунутыми языками, привязанные к забору потертой веревкой, и чахлые, обоссанные кошками бархатцы увядали вдоль потрескавшихся дорожек. Вложить тогда несколько тысяч долларов – и сейчас можно было бы стать миллионером, но кто же знал? Только не я, когда поднималась по узкой лестнице на второй этаж к Иосифу, дыша все чаще, и его рука у меня на попе становилась все тяжелее в умирающем свете летних вечеров: неторопливо, запретно и печально-восхитительно.
Теперь я знаю об Иосифе больше, чем тогда. Я знаю больше, потому что стала старше. Я лучше понимаю его меланхолию, его честолюбие, его отчаяние, пустые углы в душе, которые надо заполнить. Я знаю о сопутствующих опасностях.
Например, зачем он связался с двумя женщинами на пятнадцать лет моложе? Если бы моя дочь влюбилась в такого человека, я была бы вне себя. Точно так же, как в тот день, когда Сара и ее лучшая подруга прибежали домой из школы, торопясь рассказать мне, что они видели в парке своего первого эксгибициониста. «Мама, мама, там был дядя без трусов!»
У меня это происшествие вызвало страх и яростный гнев. «Только тронь их, и я тебя убью». Но для девочек оно было лишь необычно и ужасно смешно.
Или вспомнить тот день, когда я впервые взглянула на свою собственную кухню после рождения Сары. Мы приехали домой из больницы, и я подумала: «Столько ножей. Столько острого, столько горячего». Я видела только то, что могло причинить ей боль.
А может, в жизни одной из моих дочерей уже есть такой человек, как Иосиф, или такой, как Джон. Скрытый, тайный. Кто знает, каких неопрятных или пожилых мальчишек они вербуют, чтобы использовать в своих целях или наперекор мне? И все это время щадят меня, ничего мне не говорят – они знают, что я приду в ужас.
Я вижу на первых полосах газет слова, которые раньше даже вслух не произносили и тем более не печатали: «половые сношения», «аборт», «инцест», – и хочу прикрыть дочерям глаза, несмотря на то, что они уже взрослые или, во всяком случае, считаются взрослыми. Я способна ужасаться, потому что я мать; ужасаться так, как я не умела раньше.
Надо купить небольшие подарки обеим дочерям – когда они были маленькие, я всегда так делала, если уезжала. Но тогда я инстинктивно знала, что им понравится. Теперь уже не знаю. Мне трудно помнить точно, сколько им лет. Я всегда обижалась, когда моя мать забывала, что я уже взрослая. Но теперь я сама вошла в сумеречный возраст, когда выкапывают пожелтевшие детские фото и умиляются локону волос.
Я разглядываю итальянские шелковые шарфы в витрине – удивительные неопределенные цвета, серо-голубой, зеленый, как морская волна, – когда меня кто-то трогает за руку, сердце подскакивает, и я леденею.
– Корделия! – поворачиваюсь я.
Но это не Корделия. Совершенно незнакомый человек. Женщина, точнее – молодая девушка, похоже – откуда-то с Ближнего Востока: длинная пышная юбка набивного ситца почти до щиколоток, из-под нее нелепо торчат канадские сапоги на резиновом ходу; застегнутая на все пуговицы короткая куртка, платок, проходящий прямой линией по лбу и подвернутый складками на висках, как чепец монахини. Рука, что коснулась меня, – громоздкая в северной варежке, кожа запястья между варежкой и манжетой куртки смуглая, как кофе с двойной порцией сливок. Глаза большие, как у беспризорника на сентиментальной картинке.
– Пожалуйста, – говорит она. – Они убивают много людей.
Она не говорит, где. Назови любое место. Впрочем, возможно, что у тех мест и нет имени – в наши дни беженство стало гражданством для многих. Видимо, война так и не кончилась, только разбилась на куски и разлетелась по свету, и эти куски могут залететь куда угодно, от них не спастись. Убийствам нет конца, теперь они – целая индустрия, на них делают деньги, и очень трудно отличить темную сторону от светлой.
– Да, – говорю я. На этой войне погиб Стивен.
– Некоторые здесь. У них нет, у них нет ничего. Их бы убили…
– Да, я понимаю.
Вот и ходи после этого по улицам. В машине человек лучше изолирован. И откуда мне знать, что она та, за кого себя выдает? Может, она наркоманка. Эти попрошайки – сплошные жулики.
– Со мной семья из четырех человек. Двое детей. Они со мной, это моя, это моя ответственность. – Она слегка запинается на слове «ответственность», но все же осиливает его. Она робка, ей не нравится этим заниматься – приставать к людям на улицах.
– Да?
– И я это делаю. – Мы смотрим друг на друга. Она это делает. – На двадцать пять долларов семья из четырех человек может прожить месяц.
Что же они едят? Черствый хлеб, списанные пекарней пончики? Может, она хотела сказать «неделю»? Если она в это верит, то заслуживает моих денег. Я снимаю перчатку, роюсь в кошельке, шуршу купюрами – розовыми, голубыми, фиолетовыми. Непристойно обладать такой властью; и в то же время чувствовать себя такой бессильной. Девушка, наверно, меня ненавидит.