Мы пьем не кока-колу, а молочный коктейль. В каждую порцию воткнуто по две соломинки. Мы стягиваем бумажные покрышки с соломинок так, что они собираются в короткие гусеницы-гармошки. Потом мы капаем на них из своих стаканов с водой, бумажные гусеницы расправляются, и кажется, будто они ползут. Столы в «Саннисайд» усеяны мокрыми полосками бумаги.
– Почему утка не перешла дорогу? – спрашивает Корделия. В нашей школе бушует эпидемия дурацких вопросов-загадок – про курицу, переходящую дорогу, и про дураков. «Зачем дурак выбросил часы из окна? – Он хотел посмотреть, как летит время».
– Потому что хотела доказать, что она не курица, – скучающим голосом говорю я. – А зачем дурак копал яму?
– Зачем? – спрашивает Корделия. Она не запоминает даже тех шуток, которые уже слышала.
– Затем, что ему надо было сняться на фото по пояс.
– Ха-ха-ха, – говорит она. Выражать презрение к чужим шуткам считается обязательным, это часть ритуала.
Корделия рисует на столе завитушки из пролитой воды.
– Ты помнишь, как я копала ямы?
– Какие ямы? – я не помню никаких ям.
– У нас на заднем дворе. Ох, как мне хотелось яму. Я начала копать, но земля была слишком твердая и камней полно. Я перешла в другое место. Я копала после уроков, день за днем. У меня были мозоли на руках от лопаты, – она задумчиво улыбается, вспоминая.
– Зачем тебе понадобилась яма?
– Я хотела поставить туда стул и сидеть. Сама по себе.
– Зачем? – смеюсь я.
– Не знаю. Наверно, мне хотелось иметь такое место, которое было бы только моё, где ко мне не лезли бы. Когда я была маленькая, то сидела на стуле в прихожей. Помню, я тогда думала, что если совсем не двигаться и не попадаться под руку и молчать, то я буду в безопасности.
– В безопасности от чего? – спрашиваю я.
– Просто в безопасности. Наверно, когда я была совсем маленькая, я часто получала. От папы. Когда он выходил из себя. Никогда нельзя было знать заранее. Он говорил: «А ну убери ухмылку с лица», – она гасит сигарету, которая дымилась в пепельнице. – Знаешь, я ужасно не хотела переезжать в этот дом. Я ненавидела всех в школе королевы Марии и всякие скучные занятия типа прыгать через скакалку. У меня там не было ни одной нормальной подруги, кроме тебя.
Черты Корделии вдруг плавятся и перестраиваются; из-под нынешнего лица проступает она девятилетняя. Это происходит мгновенно. Словно я стояла на улице, в темноте, и за освещенным окном промелькнула тень, открывая жизнь, идущую внутри дома, во всей ее четкости, в деталях. На протяжении этого мига я вижу. А потом – нет.
Кровь приливает к голове, желудок сжимается, словно в меня летело что-то опасное, но промахнулось. Словно меня поймали на краже или на лжи; словно я услышала, как обо мне говорят гадости за глаза. Такая же волна стыда, вины и ужаса – и холодного презрения к себе. Но я не знаю, откуда взялись эти чувства, что такого я сделала.
И не хочу знать. Что бы это ни было, оно мне не нужно и нежеланно. Я хочу быть здесь, сидеть в майский вторник в кабинке кафе «Саннисайд» и смотреть, как Корделия деликатно высасывает остатки молочного коктейля через две соломинки. Она ничего не заметила.
– О, вспомнила еще один. Почему птицы улетают на зиму в теплые края?
– Почему?
– Потому что идти туда пешком очень долго.
Корделия закатывает глаза, совсем как Утра:
– Очень смешно.
Я закрываю глаза. Перед моим мысленным взором – квадрат темноты и растения с фиолетовыми цветами.
46
Я начинаю избегать Корделию, сама не зная почему.
Я больше не устраиваю с ней двойных свиданий. Отговариваюсь тем, что у моего нынешнего мальчика нет подходящих друзей. Я говорю, что мне нужно оставаться в школе после уроков, и это правда: я рисую декорации для следующих школьных танцев – пальмы и девушек в тропических юбочках.
Время от времени Корделия поджидает меня, и мне приходится идти домой вместе с ней. Она болтает безостановочно, будто все нормально, а я по большей части молчу; впрочем, я никогда не была особо разговорчива. Через некоторое время она говорит преувеличенно бодрым тоном:
– Но что я все про себя и про себя. Что у тебя новенького?
Я улыбаюсь и отвечаю:
– Ничего особенного.
Иногда она шутит:
– Ну ладно, хватит обо мне, давай поговорим о тебе. Что ты обо мне думаешь?
И я, подхватывая шутку, отвечаю:
– Ничего особенного.
Корделия проваливает все больше и больше контрольных. Но ее это, кажется, не волнует. Во всяком случае, она не хочет обсуждать эту тему. Я больше не помогаю ей с уроками – я знаю, что даже если сделаю за нее уроки, она ничего не усвоит. Она не может ни на чем сосредоточиться. Даже когда она просто разговаривает – по дороге домой – то меняет тему посреди предложения, так что за смыслом ее речей очень трудно следить. Еще она перестала за собой ухаживать и опять стала неопрятной, как много лет назад. Выбеленная прядь отросла, теперь она двуцветная, и это раздражает. На чулках у Корделии затяжки, на блузках не хватает пуговиц. Губная помада нанесена не по контуру рта.
Решено, что Корделии лучше всего опять поменять школу, и она уходит в другую. После этого она звонит мне – сперва часто, потом реже. Она говорит, что надо как-нибудь пересечься. Я не отказываюсь, но и не назначаю конкретной даты. Через некоторое время после начала беседы я говорю:
– Мне нужно идти.
Семья Корделии переезжает в другой дом, побольше, в район побогаче нашего, чуть дальше на север. В ее старый дом въезжают какие-то голландцы. Они разводят массу тюльпанов. На этом с Корделией вроде бы покончено.
Я сдаю выпускные экзамены после тринадцатого класса, один предмет за другим. Мы сидим за партами в спортзале. Листья уже полностью распустились, ирисы цветут, наступила жара; спортзал раскален, как печка, и мы сидим там, перегреваясь, и пишем, пропитываясь запахами спортсменов былых времен. Учителя зорко патрулируют проходы. Несколько девочек падают в обморок. Один мальчик тоже падает – потом выясняется, что он выпил стоявший в холодильнике кувшин томатного сока, в котором на самом деле была смешана «Кровавая Мэри» для бридж-клуба его матери. Когда тела выносят, я едва поднимаю взгляд от страницы.
Я знаю, что хорошо сдам оба экзамена по биологии. Я могу нарисовать что угодно: строение уха рака, человеческий глаз, гениталии лягушки, цветок львиного зева (Antirrhinum majus) в сечении. Я знаю разницу между корневищем и корневым клубеньком, я могу подробно описать процесс фотосинтеза, я знаю, как пишется Scrofulariaciae. Но посреди экзамена по ботанике меня осеняет – внезапно, как эпилептический припадок – что я не хочу быть биологом, как думала раньше. Я стану художником. Я смотрю на страницу, где обретает форму жизненный цикл гриба – от споры до плодового тела, – и понимаю это с абсолютной ясностью. Моя жизнь изменилась – бесшумно, в единый миг. Я продолжаю писать про клубни, луковицы и бобовые, будто ничего не случилось.