Иногда я вырезаю всякое из журналов и клею в скрэпбук клеем «Лепаж» из бутылочки, похожей на шахматного слона. Я вырезаю женщин из «Хорошей хозяйки», «Дамского домашнего журнала», «Шатлен». Если мне не нравятся лица этих женщин, я отрезаю головы и приклеиваю другие. Женщины в платьях с рукавами-фонариками и пышными юбками, в белых фартуках, очень туго стянутых на талии. Женщины поливают антисептиком микробов, живущих в унитазах; протирают до блеска окна; избавляются от прыщей с помощью особого мыла или моют шампунем жирные волосы; убивают неприятные запахи, втирают крем в шершавые морщинистые руки, прижимают к щеке рулоны туалетной бумаги.
На других картинках нарисованы женщины, делающие то, что не положено. Одни сплетничают, другие – неряхи, третьи склонны командовать. Некоторые слишком много вяжут. «Пешком, в трамвае, стоя, сидя – все вяжет, никого не видя», – гласит одна подпись. На картинке нарисована женщина, которая вяжет в трамвае: спицы колют соседних пассажиров, а клубок катится, разматываясь, по проходу. За некоторыми женщинами следят страж-птицы, черно-красные создания, словно сошедшие с детского рисунка, у них большие глаза и ножки-палочки. «Это страж-птица, она следит за любительницами совать нос в чужие дела, – написано под картинкой. – Это страж-птица, она следит за ТОБОЙ».
До меня доходит, что несовершенству, неверным шагам нет предела. Даже когда вырастешь – как бы старательно ты ни терла, что бы ни делала, всегда обнаружится какое-нибудь незамеченное пятно, у тебя на лице вскочит прыщ, ты ошибешься, и кто-нибудь нахмурится. Но мне почему-то нравится вырезать всех этих несовершенных женщин с морщинками на лбу, по которым видно, что они беспокоятся, и наклеивать их в скрэпбук.
В двенадцать часов по радио передают «Веселую компашку». Она стучится в дверь:
Тук-тук-тук, открой скорее!
Кто стучится нынче в двери?
Мы, «Веселая компашка»!
Открывай скорей, дурашка!
Если ты здоров и счастлив,
Будешь ты всегда удачлив.
Поскорее просыпайся
И в компанию вливайся.
И с «Веселою компашкой»
Будет весело, не страшно!
Веселая компашка переполняет меня беспокойством. Что будет с тем, кто нездоров или несчастлив? Они не говорят. Сами они вечно счастливы, или во всяком случае, утверждают, что это так; но мне не верится, что можно быть все время счастливым. Значит, они врут хотя бы иногда. Но когда? Какая доля их фальшиво звучащего смеха на самом деле фальшива?
Чуть позже я слышу сигналы точного времени из Обсерватории Доминиона: сначала писк, вроде позывных космического корабля, потом молчание, потом однократный длинный сигнал. Он означает час дня. Время идет; в тишине, предшествующей сигналу, обретает форму будущее. Я зарываюсь головой в подушку. Я не хочу это слышать.
27
Зима тает, оставляя грязную корку печной золы, мокрой бумаги, прелых прошлогодних листьев. У нас во дворе появляется большая куча перегноя, потом куча скатанных квадратов газона. Мои родители в грязных сапогах и запачканных землей штанах выкладывают квадраты на почву, словно кафельную плитку. Родители дергают пырей и одуванчики, сажают зеленый лук и рядки салата. Откуда ни возьмись появляются кошки, роются и присаживаются в мягкой, только что вскопанной гряде, и отец швыряет в них выкопанными пучками одуванчиков.
– Проклятые твари, – говорит он.
Почки на деревьях становятся желтыми, а мы достаем скакалки. Мы стоим на площадке у дома Грейс, под райской яблоней, облитой темно-розовым цветом. Я кручу скакалку, Кэрол крутит другой конец, Грейс и Корделия прыгают. Со стороны это выглядит, как будто девочки играют.
Мы скандируем:
Дело было как-то раз,
Ко мне шайка ворвалась…
В дом разбойники ввалились,
Было их двадцать четыре.
Говорили: «Дама, дама,
Встань-ка прямо, встань-ка прямо,
Трижды, дама, повернись,
Трижды, дама, поклонись,
Покажи нам, что под платьем!»
Каждый молвит: «Вот те на те!»
Грейс, которая прыгает в середине, крутится вокруг своей оси, касается асфальта, безмятежно вскидывает одну ногу, слегка улыбаясь. Она редко путается в скакалке.
Для меня эта песенка звучит угрожающе. Намекает на какую-то тайную гадость. В ней много непонятного: разбойники и их странные приказы, дама и ее наклоны, трюки, которые она проделывает по команде, словно дрессированная собачка. А что значит «Вот те на те!» в самом конце песни? Может, ее выкидывают из дома, а разбойники остаются внутри, могут забрать что угодно, разбить что угодно, творить все, что им вздумается? Или это значит, что ее убивают? Я представляю себе, как она висит на райской яблоне, в петле из скакалки. Мне ее не жаль.
Светит солнце, шарики снова появляются из зимних тайников. В школьном дворе слышатся голоса детей: «Чистик, чистик! Водный, водный! Два за один!» Мне они кажутся голосами призраков или попавших в капкан зверей: тонкие завывания усталой боли.
По пути из школы домой мы проходим по деревянному мосту. Я иду позади других. Там, где доски сломаны, можно разглядеть землю внизу. Я вспоминаю, как брат давным-давно зарыл где-то там, под мостом, банку, полную чистиков, водных и кошачьих глаз. Она до сих пор в земле – сияет в темноте, в тайне. Я думаю, не спуститься ли мне туда в одиночку, несмотря на зловещих таинственных мужчин, выкопать сокровище, забрать всю тайну себе. Я никогда не смогу найти банку, потому что у меня нет карты. Но мне нравится думать о том, о чем не знают другие.
Я нахожу свой синий «кошачий глаз» там, где он пролежал всю зиму – в углу ящика письменного стола. Я разглядываю его, держа так, чтобы через него пробивался солнечный свет. Та часть, которая называется глазом, заключенная в кристальное стекло, – такая синяя, такая чистая. Как будто что-то вмерзло в лед. Я кладу шарик в карман и беру с собой в школу, но не предлагаю его в качестве мишени. Я держусь за него, катаю между пальцами.
– Что это у тебя в кармане? – спрашивает Корделия.
– Ничего. Просто шарик.
Сейчас сезон игры в шарики, они в карманах у всех. Корделия решает не цепляться ко мне из-за шарика. Ей невдомёк, какой силой он обладает, как защищает меня. Порой, когда он при мне, я вижу как будто его зрением. Люди движутся, как яркие одушевленные куклы, открывают и закрывают рты, но слов не слышно. Я могу рассматривать их формы и размеры, их цвета и больше ничего про них не чувствовать. Я живая, лишь когда смотрю своими собственными глазами.
Мы задерживаемся в городе дольше обычного. Мы никуда не едем, а уже начались летние каникулы; когда я ложусь спать, еще светло; влажная жара накрывает улицы пропаренным одеялом. Я пью виноградный напиток из порошка (на вкус он не как виноград, а как средство от насекомых) и гадаю, когда же мы поедем на север. Я говорю себе, что мы вообще не поедем – чтобы не разочаровываться. Но, хотя у меня есть «кошачий глаз», я знаю, что долго здесь не выдержу. Я взорвусь, только не наружу, а внутрь. Я читала в журнале «Нэшнл джиогрэфик» про тяжелых водолазов – про то, зачем они носят толстые металлические костюмы: иначе невидимое давление глубоко под водой раздавит их, как грязь в кулаке, сплюснет. Там так и было написано: сплюснет. В этом слове слышится тупая безнадежная окончательность, будто захлопнулась свинцовая дверь.